– Я не прошу у вас утешений… или жалости!
– Что же я могу сделать тогда?
– Ничего в данный момент. Мне нужен… покой. А также нужно забыть, что произошло этой ночью.
Тремэн вновь дал ход своему гневу не без некоторого облегчения:
– Можно сказать, я совершил преступление? Расставим все по своим местам, уж если вы того хотите: этой ночью я слишком сильно вас желал, чтобы принять отказ, который вы намеревались заставить меня принять. Я овладел вами, и все тут!
– Вы были пьяны и потому отвратительны!
– Вы, конечно же, самая странная нормандка, какую я когда-либо встречал! – рассмеялся Гийом. – Дитя мое, если бы все женщины этой страны были шокированы, найдя в постели захмелевшего мужа, рождаемость быстро упала бы. Если бы мы спали в одной комнате, как все окружающие нас простые люди, вы были бы менее разборчивы.
– Но я не жена рыбака или пахаря! В нашем окружении принято, чтобы женщина имела свою собственную комнату, и я считаю это необходимым.
– В мои намерения и не входит менять ваши привычки. Только поостерегитесь делать из вашей кровати некое подобие алтаря, к которому допускаются только в виде милости! Желаю вам хорошего дня!
Страшно обидевшись, Агнес дулась целую неделю, а Гийом в поисках более веселой обстановки, после трех обедов, проведенных в полном молчании, напросился в гости в Варанвиль и к друзьям из Сен-Васта. Тогда Агнес испугалась, как бы он вновь не уехал в Гранвиль, и, зная, что он никогда не уступит, она сама в один прекрасный вечер взяла его за руку, чтобы отвести в свою комнату. Там она обвила руками шею своего мужа:
– Все это очень глупо! Помиримся, Гийом.
Они помирились, но еще долго после того, как Гийом погрузился в сон, Агнес продолжала широко открытыми глазами смотреть в темноту, слушая, как зимний ветер кружит вокруг дома. Тело ее успокоилось, но душе было не спокойно: как и в рождественский вечер, ей казалось, что это был другой человек. Он совершенно не походил ни на солдафона из той ночи, но и ни на пылкого, ненасытного, страстного Гийома, каким тот был до рождения Элизабет. Он сам сказал, что был тогда любовником. Сейчас это был только муж! Нежный, конечно, деликатный, внимательный к тому, чтобы доставить ей удовольствие, но речь не шла уже больше о том, чтобы провести теперь большую часть ночи в любовных утехах. Он не медлил с открытым проявлением явного желания спать и, так как она была этим встревожена, рассмеялся:– Надо тебе примириться, дорогая, с тем, что я старею!
Это была, конечно, шутка, однако убеждение, что произошло нечто серьезное, поселилось в сознании Агнес. Между тем она была слишком горда и самолюбива, чтобы задавать унизительные вопросы. Она не открылась даже своей подруге Розе де Варанвиль, к которой Гийом питал дружеские чувства, весьма близкие к братской привязанности, и в конечном счете супруги начали отдаляться друг от друга. Гийом часто отсутствовал – дела нередко призывали его в Шербург, Гранвиль, Сен-Мало, иногда в Париж, так не нравившийся ему. Если он случайно и делил ложе с женой во время своих приездов, никогда больше сама она не взяла его за руку, чтобы отвести в свою комнату. Зато Агнес чаще стала принимать у себя каноника Тессона из Валони, который когда-то хорошо знал ее мать и который от роли друга перешел к роли духовника. Давно привыкнув к сетованиям женщин, более или менее удовлетворенных своим браком, он постарался объяснить молодой госпоже Тремэн, что супружеская жизнь не может вечно протекать в избытках страсти и что вполне естественно, когда со временем наступает определенное спокойствие в отношениях.
Если бы речь шла о ком-нибудь другом, а не о Гийоме, Агнес приняла бы его увещевания, но она слишком хорошо знала огромную жизненную силу своего мужа, чтобы с легкостью наблюдать, как бурный поток его страсти теряется в гладких водах тихого пруда. Однако она постаралась все-таки в течение некоторого времени придерживаться суровой добродетели смирения. До того рассвета прошлым летом…
Уже много дней Котантен задыхался от влажной жары, которую совершенно не ослабляло соседство гладкого, как оловянное зеркало, моря. В Тринадцати Ветрах жили с настежь открытыми окнами в надежде уловить малейшее дуновение ветра. Даже с наступлением сумерек не становилось прохладнее.
Немного терпимее было в конюшне, где вместе со своим главным кучером Проспером Дагэ Тремэн помогал Брюйер, красивой ирландской кобыле, произвести на свет своего первого жеребенка. Толщина стен, возведенных под вековыми деревьями, широко раскрытые двери и отсутствие других лошадей, отпущенных на ночь в луга, успешно боролись с летним зноем. Тем не менее Гийом и Дагэ, по пояс обнаженные, истекали потом, когда к трем часам утра их усилия увенчались успехом: торжествующая Брюйер преподнесла Али великолепного чистокровного жеребенка, сына, достойного его самого… Обессиленный, но почти такой же счастливый, как если бы он сам был отцом новорожденного, Гийом вышел из конюшни, приветствуемый криками петухов. И вместо того, чтобы вернуться домой, он поддался желанию окунуться в старый пруд – Гийом приказал заново выкопать его на краю парка.