С колыбели Германа окружали великие тайны и священные статуэтки. Его душа бессознательно впитывала связанные с ними легенды. Иоганнес не ошибся: мощный ствол германского семейства дал новые побеги, а восточный ветер перенес почитаемый цветок Индии на Швабское плоскогорье. «Я — европеец… — напишет Гессе в очерке „Детство волшебника“, — я всю жизнь исправно практиковал западные добродетели — нетерпеливость, вожделение, неуемное любопытство». Он был покорен мистическими силами, которые олицетворял Гундерт: «от него, непостижимого, вела свое начало сокровенная, древняя тайна», которую несла в своей душе и Мария.
Иоганнес противопоставлял себя этому оккультному духу, этой загадочной улыбке Будды. Но что он мог предложить взамен, этот измученный отец? Только крест. Это был для него единственный выход. Мальчик излучал жизнь — здоровый цвет пица, чувственные губы. Чтобы противостоять демонам искушения, нужно было эту силу искоренить любым способом, иплоть до проклятия. Существование христианина — это путь к смерти, иначе говоря, совершение самопогребения с неукоснительной суровостью.
Иоганнес завидовал Гундерту. Он разделял его фанатизм и перил в могущество аскезы, но ему не удавалось ощутить то, что позволяло старому миссионеру «обрести гармонию высших сфер». Его растущую власть он ощущал как тиранию, и в нем клокотала разрушающая злоба. Гундерт, напротив, приближался на его глазах к вершинам самопонимания. Напрасно пастор тал сына за собой — Герман был глух. Отец с грустью заворачивался в длинный редингот, тая от мира свои мучения. Чтобы усомниться в его истинах, ребенку достаточно было лишь взглянуть на деда — и он видел Посвященного.
Весной 1881 года Иоганнес, призванный в Базель в качестве и издателя миссионерского журнала, вздохнул наконец свободно и избавился от утомительной опеки и города, казавшегося ему до смерти скучным. Его радовала смена обстановки, с удовольствием входил он в круг новых обязанностей.
Герману четыре года. За несколько месяцев до отъезда его сфотографировали: маленький белокурый ребенок в черных ботиночках, у него упрямый подбородок над жестким воротником курточки и насупленные брови. Был ли он готов к путешествию? Он покидал город с ухабистыми улицами, извилистой речкой.
Кальв останется его родиной. Он будет вспоминать, «как прежде проводил здесь послеобеденные часы, а порой и целые дни, плавал, нырял, катался на лодке, сидел с удочкой». Ребенок мог сказать: «Я был живым и счастливым мальчиком». Он то мастерил лук со стрелами, то запускал бумажного змея, то рвал вьюнки, то собирал ягоды с придорожной калины — этот ангел и разбойник в одном лице, с довольным видом держащий в руках тяжелую, бьющую хвостом рыбу. Он лазил через заборы, строил на реке водяные мельницы, играл в кегли, в Робинзона, учился видеть очарование природы и воспринимать мистику ее языка. Он слушал звон козьих колокольчиков, видел тянущуюся к солнцу горечавку, наливающуюся алым соком смородину и чувствовал себя причастным таинственному бытию природы. Вечером его застают в конюшне, а на заре — подле красного попугая, который «…насвистывает свою песню дикого леса…». «В садике моего отца была решетчатая переборка, там я поселил кролика и ручного ворона. Там я провел неисчислимые часы, долгие, как мировые эры, в тепле и блаженстве обладания; кролики пахли жизнью, пахли травой и молоком, кровью и зачатием, а в черном, жестком глазу ворона горел светильник вечности». В своих питомцах Герман чувствовал ту же энергию, которую излучал индийский божок деда Гундерта.
«Насколько иначе выглядела дверь дома, беседка в саду и улица в воскресенье вечером, нежели в понедельник утром! Совсем иначе выглядели настенные часы и образ Христа в жилой комнате по тем дням, когда там царствовал дух дедушки, по сравнению с днями, когда это был дух отца, и как все еще раз менялось по-новому в те часы, когда вообще никакой иной дух не давал вещам их сигнатуры, кроме моего собственного, когда душа моя играла с вещами, наделяя их новыми именами и значениями!» Странной властью обладал этот мальчик властью делать красивым, безобразным или ненавистным все что угодно. Плененный непостоянством мира, он пытается разгадать его загадку: «Как мало, однако, твердого, стабильного неизменного! До чего все жило, претерпевало перемены, желало преобразиться, жадно подстерегало случая разрешиться в ничто и родиться заново!»