Он поспешно скинул запорку, отворил ворота, снял, заранее приготовившись, шапку и стал ждать.
Когда пристав подъехал, он поклонился ему до земли, но тот, как бы не замечая, отвернулся в сторону.
– Где барин? – спросил он выбежавшую кухарку, расстилавшую ему ковер.
– В Пасике, ваше благородие, – ответила она. – Послать или сами пойдете?
– Сам схожу.
– Борис Петрович! – крикнул он, выпятив живот и погромыхивая саблей.
По оврагу прокатилось эхо, но ответа не последовало.
В глаза ему бросилась ветка желтых крупных орехов, он протянул руку и, очистив от листьев, громко прищелкивая языком, клал на зуб.
– Борис Петрович! – крикнул он опять и стал спускаться в овраг.
Глаза его застыли, а поседелые волосы поднялись ершом.
В овраге на осыпанной глине лежал Борис Петрович.
Он кубарем скатился вниз и стал осматривать, поворачивая, труп.
Рядом валялся со взведенным курком пистолет.
– Горячий еще! – крикнул вслух. – Мужики проклятые, не кто иной, как мужичье!
– Проехали, – свистнул чуть слышно Филипп, толкая соседа. – Трое, кажись, проскакали. Впереди всех без картуза пристав. Теперь, ребята, беги кто куды знает, поодиночке. Не то схватят, помилуй Бог.
Выскочив на дорогу, шмыгая по кустам, стали добираться до села.
Филипп проводил их глазами и пошел обратно к дому.
У окна на скамейке рядом с Лимпиадой он увидел Карева и, поманув пальцем, подошел к нему.
– Беда, Костя! – сказал он. – Могила живая.
– Что такое?
– Помещика убили.
Карев затрясся, и на лбу его крупными каплями выступил пот.
– Пристав поехал.
– Пристав, – протянул Карев и бросился бежать на Чухлинку.
Лимпиада почуяла, как упало ее сердце; она соскочила со скамьи и бросилась за ним вдогон.
– Куда, куда ты? – замахал переломленным посохом Филипп и, приставив к глазам от солнечного блеска руку, стал всматриваться на догонявшую Карева Лимпиаду.
– Вот сумасшедшие-то! – ворчал он, сердито громыхая щеколдой. – Видно, нарваться хотят.
Пристав, запалив лошадь, прискакал с работниками прямо под окно старосты.
– Живо, сход, живо! – закричал он. – Ах, вы, оглоеды, проклятые убийцы, разбойники!
Десятские бегом пустились стучать под окна.
– А… пришли! – кричал он на собравшуюся сходку. – Пришли, живодеры ползучие!.. Живо сознавайтесь, кто убил барина? В Сибирь вас всех сгоню, в остроге сгною, сукиных детей! Сознавайтесь!
Мужики растерянно моргали глазами и не знали, что сказать.
– А… не сознаетесь, нехристи! – скрипел он зубами. – Пасик у вас отняли… Пиши протокол на всех! – крикнул он уряднику. – Завтра же пришлю казаков… Я вам покажу! – тряс он кулаком в воздухе.
Из кучки вылез дед Иен и, вынув табакерку, сунул щепоть в ноздрю.
– Понюхай, моя родная, – произнес он вслух. – Может, боле не придется.
– Ты чего так шумишь-то? – подошел он, пристально глядя на пристава. – У тебя еще матерно молоко на губах не обсохло ругаться по матушке-то. Ты чередом говори с неповинными людьми, а не собачься. Ишь ты тоже, какой липоед!
– Тебе что надо? – гаркнул на него урядник.
– Ничего мне не надо, – усмехнулся дед. – Я говорю, что я убил его и никого со мной не было.
Глава вторая
– Не тоскуй, касаточка, – говорил Епишка Анне. – Все перемелется в муку. Пускай говорят люди, а ты поменьше слухай да почаще с собой говори. Ты ведь знаешь, что мы на свете одни-одинешеньки. Не к кому нам сходить, некому пожаловаться.
– Ох, Епишка, хорошо только речи сыпать. Ты один, зато водку пьешь. Водка-то, она все заглушает.
– Пей и ты.
– Пью, Епишка, дурман курю… Довела меня жизнь, домыкала.
В зыбке ворочался, мусоля красные кулачонки, первенец.
– Ишь какой! – провел корюзлым пальцем по губам его Епишка. – Глаза так по-Степкину и мечут.
Анна вынула его на руки и стала перевивать.
– Что пучишь губки-то? – махал рукой Епишка. – Есть хочешь, сосунчик? Сейчас тебе соску нажую.
Взял со стола черствый крендель и стал разжевывать; зубы его скрипели; выплюнул в тряпочку, завязал узелок и поднес к тоненьким зацветающим губам.
– У-ю-ю, пестун какой вострый! Гляди, как схватил! Да ты не соси, дурень, палец-то дяди, он ведь грязный. В канаве сегодня дядя ночевал.
Анна кротко улыбалась и жала в ладонь высунувшиеся ножки.
– Ничего, подлец, не понимаешь, – возился на коленях Епишка, – хоть и смотришь на меня… Ты ведь еще чередом не знаешь, хочется тебе есть али нет. А уж я-то знаю… Горе у матери молоко твое пролило… Ох, ты, сосунчик мой. Так, так, раба Божия Аннушка, – встал он. – Все мы люди, все человеки, а сердце-то у кого свиное, а у кого собачье. Нету в нас, как говорится, ни добра, ни совести; правда-то, сказано, в землю зарыта… У него, у младенца-то, сердца совсем нету… Вот когда вырастет большой, Бог ему и даст по заслугам… Ведь я говорю не с проста ума. Жисть меня научила, а судьбина моя подсказала.