Вечером к дому Анисима прискакал без фуражки верховик и, бросив поводья без привязи, вбежал в хату.
– Степан, – крикнул он с порога, – скорей, мать помирает!
Степан надел картуз и выбежал в сени.
– Погоди, – крикнул он, – сейчас обратаю!
Лошади пылили и брызгали пенным потом.
Когда они прискакали в село, то увидели, что у избы стояла попова таратайка.
В избе пахло воском, копотливой гарью и кадильным ладаном.
Акулина лежала на передней лавке. Глаза ее, как вшитая в ложбинки вода, тропыхались.
Степан перекрестился и подошел к матери.
Родные стояли молча и плакали.
– Степан, – прохрипела она, – не бросай Мишку…
Желтая свечка задрожала в ее руках и упала на саван.
Одна осталась Анна. Анисим слез с печи, надел старую хламиду и поплелся на сход. Она оперлась на подоконник и задумалась. Слышно, как тоненько взвенивала осокой река и где-то наянно бухал бучень.
«Одна, совсем одна, – вихрились в голове ее думы, – свекор в могилу глядит, а у Степана своя семья, его так и тянет туда.
Теперь, когда померла мать, жениться будет и дома останется. Может быть, остался бы, если не Мишка… Подросток, припадочный… ему без Степана живая могила.
Бог с ним, – гадала она, – пускай делает как хочет».
В душе ее было тихое смирение, она знала, что боль, которая бередит сердце, пройдет скоро и все пойдет по новому руслу.
К окну подошел столяр Епишка. Он него пахло водкой и саламатой.
– Ты, боярышня круглолицая, что призадумалась у окна?
– Так, Епишка, – грустно улыбнулась она. – Невесело мне.
– Али Иван-царевич покинул?
– Все меня бросили… А может, и я покинула.
– Не тужи, красавица! Прискачет твой суженый, недолго тебе томиться в терему затворчатом.
– Жду, – тихо ответила она. – Только, видно, серые волки его разорвали.
– Не то, не то, моя зоренька, – перебил Епишка, – ворон живой воды не нашел.
Кис Анисим на печи, как квас старый, да взыграли дрожжи, кровь старая, подожгла она его старое тело, и не узнала Анна своего свекра.
Ходил старик на богомолье к Сергию Троице, пришел оттолева и шапки не снял.
– Вот что, – сказал он Анне, – нечего мне дома делать. Иди замуж, а я в монахи. Не вернется наша бабка. Почуял я.
Ушел старый Анисим, пришел в монастырь и подрясник надел.
Возил воду, колол дрова и молился за Костю.
– На старости спасаться пришел, – шамкал беззубый седой игумен, – путево, путево, человече… В писании сказано: грядущего ко мне не изжену вон, – Бог видит душу-то. У него все мысли ее записаны.
Анисим откидывал колун и, снимая с кудлатой головы скуфью, с благоговением чмокал жилистую руку игумена.
По субботам он с богомолками отсылал Анне просфорочку и с потом выведенную писульку.
«Любая сношенька, живи хорошенько, горюй помалу и зря не крушинься.
Я молюсь за тебя Богу, дай тебе Он, Милосердный, силы и крепости.
Житье мое доброе и во всем благословение Божьей Матери.
Вчера мне приснилась Натальюшка. Она пришла ко мне в келью с закрытым лицом. Гадаю, не померла ли она… Утиральник твой получил… спасибо… Посылаю тебе артус, девятичиновную просфору, положи их на божницу и пей каждое утро со святой водой, это тебе хорошо и от всякого недуга пользительно».
Анна радостно клала письмо за пазуху и ходила перечитывать по базарным дням к лавочнику Левке.
По селу загуторили, что она от Степки забрюхатела.
Глава вторая
Филипп запряг лошадь, перекрестил Лимпиаду и, тронув вожжи, помчал на дорогу.
Он ехал в Чухлинку сказать, что приехали инженеры и отрезали к казенному участку, который покупал какой-то помещик, чухлинский Пасик.
Пасик – еланка и орешник – место буерачное и неприглядное.
Но мужики каждой осенью дробились на выти и почти по мешку на душу набирали орехов.
Весной там паслись овцы и в рытых землянках жили пастухи.
Филипп досадовал, что чухлинцы не могли приехать по наказу сами.
Спустился в долину и увидел вбивавшего колья около плотины Карева.
– Далеко?
– Да в Чухлинку, – сердито махнул он, заворачивая к мельнице. – Отрезали ведь, – поморщился и стер со лба остывающий пот.
– Плохое дело…
– Куда хуже.
– Ты погоди ехать в Чухлинку, – сказал Карев. – Попьем чай, погуторим, а потом и я с тобой поеду.
День был ветреный, и сивые тучи, как пакля, трепались и, подхваченные ветром, таяли.
Филипп отпустил повод, завязал его за оглоблю и отвел лошадь на траву.