Из близкого общения с попадьей (которая, судя по маминым рассказам, была незаурядной женщиной) и с ее семейством она извлекла бесценный дар — знание русского языка во всей его чистоте и красоте. Надо признаться, что не совсем на таком языке разговаривали в семье ее родителей и что на мамино знакомство с попадьей там смотрели косо. Знание русского языка и чистый русский выговор — пожалуй, самый драгоценный ее подарок мне, драгоценная чаша, которую я пытался пронести, не расплескав, через шестьдесят пять лет «изгнания».
После «аттестации» ее «зрелости» моя мать возжелала получить и высшее образование, что в девятнадцатом веке для женщины было не так просто в России (да и не только в России). Вот почему моя мать, которая до тех пор вряд ли когда-либо покидала свое «местечко», пустилась в дальний путь, в незнакомую Швейцарию, чтобы поступить на медицинский факультет в Берне. Ей не было еще и двадцати лет, но родители примирились с ее планами в надежде, что она будет скоро обескуражена и вернется домой, чтобы выйти замуж, как подобает порядочной девице. Она действительно вернулась домой и вышла замуж, но… восемь лет спустя, защитив диссертацию в Берне и проработав потом два года в берлинском госпитале.
Мама любила рассказывать, как она отличилась в том же госпитале после нескольких лет практики в России. На прием к профессору привели больного, болезнь которого никто, даже господин Профессор, не мог установить. Мама сразу узнала сибирскую язву, с которой встречалась несколько раз в России, но которая в Германии, славящейся хорошей асептикой, была неизвестна.
Занималась медицинской практикой мама до начала первой мировой войны, когда наша семья со старшими братом и сестрой (я еще не появился на свет, хотя был уже ожидаем) переехала в Москву. В восемнадцатом году она пошла на службу военным врачом в больницу Красной армии, и в голодные годы мы перебивались благодаря ее пайку. Она охотно рассказывала про студенческие годы в Берне, где делила малюсенькую квартирку с двумя другими русскими студентками, питаясь почти исключительно хлебом с маслом, чаем и колбасой в течение шести лет. Берн в те годы, не менее Женевы, кишел русскими революционерами всякого рода, которые старались, каждый по-своему, возбудить революционную сознательность русских студентов. Ей случалось бывать на выступлениях таких звезд марксизма, как Плеханов, Ленин и Троцкий. Она была в те дни хорошо знакома с Зиновьевым, знакомства с которым она потом никогда не возобновляла.
Мой дядя Рафаил, младший брат отца, был горячим поклонником Зиновьева. Этот Рафаил уехал в Америку до первой мировой войны, но в 1918 году вернулся в Россию, считая, что революция в нем нуждается, и с тех пор, как говорила мама, «не переставал кусать себе локти», но сохранил свое восхищение Зиновьевым. Я хорошо помню его споры с мамой. Входя к нам (он жил рядом и приходил так часто, что мама однажды спросила: «Почему ты так часто уходишь?»), он объявлял: «Сегодня Зиновьев произнес блестящую речь». На что мама всегда возражала: «Твой Зиновьев — болван». Бедный дядя Рафаил парировал: «Все несчастье Зиновьева в том, что ты когда-то его знала в Берне!»
О занятиях в Берне любимым маминым рассказом был следующий (читатель поймет, почему она мне его рассказала, когда я уже подрос): профессор, читавший курс по венерическим болезням, толстый немецкий швейцарец, так начал свою первую лекцию: «Meine Damen und Неггеп, wer vor uns hat nicht einmal einen kleinen Tripper gehabt?» («Многоуважаемые дамы и господа, кто из нас хоть однажды не имел маленького триппера?»)
Совсем недавно — это может показаться смешным — меня осенило, что в молодости моя мать была красавицей. Фотографии ранних лет, которые у меня сохранились, не оставляют на этот счет никакого сомнения. У нее были слегка выдающиеся скулы, чуть-чуть раскосые глаза, маленький вздернутый носик, великолепные зубы, которые она сохранила до старости, и прекрасные волосы. На всех семейных фотографиях, рядом с отцом, среди теть и кузин она выглядит как чужестранка. Какая прабабка согрешила?
Мы жили в Замоскворечье, во 2-м Бабьегородском переулке, которого теперь уже нет. На том месте теперь памятником ему стоит гостиница ЦК — громадное красное здание. Наш дом номер 17 был каменный, двухэтажный. Думаю, что когда-то он был довольно презентабельным, но даже в мои детские годы уже сильно обветшавшим. (Я увидел его снова в 1956 году и в последний раз в 1961, каждый раз еще более разрушившимся.) За домом был двор, отделенный от улицы большими железными воротами, где стояли два флигеля, немного поменьше нашего. Двор, который в моих воспоминаниях казался обширным (но который странно сузился в 1961 году), всегда был полон мальчишек и девчонок. В середине росла черемуха, на которую лазили смельчаки (которая тоже странно съежилась за тридцать пять лет).