– Ну ладно, – генерал был как всегда отходчив. – Так думаешь, мне стоит попробовать?
– Да.
– Наверное, ты прав. Президент Казмо… Ничего, хорошо звучит.
Я поддакнул кивком головы.
– А можно называться еще – президент генерал Казмо?! – предположил он, вслушиваясь в произносимые им самим слова.
Я не согласился.
– Не стоит, генерал.
– Почему это?!
– Президент – это гражданский генерал или даже маршал, поэтому если вы себя так называете, получается «генерал-генерал Казмо» или «маршал-генерал Казмо». Что-то вроде звания Ким Ир Сена выходит: «дорогой папа-маршал Ким Ир Сен»…
– Да?! – переспросил старик. – Тогда пусть будет просто президент…
Интересно, что когда генерал соглашался со мной – мне это было чрезвычайно приятно. Не знаю, возникло ли это из-за моей долгой бытности рядовым или же попросту от моего уважения к Казмо.
– А неплохо было бы стать президентом в двух странах одновременно! – мечтательно произнес генерал. – Этого ведь, пожалуй, еще не было в истории!
– Кажется, не было… – сказал я.
Взгляд генерала ушел куда-то высоко, туда, где видел он себя президентом двух, а то и трех государств. Воспринимая Казмо совершенно серьезно, я то и дело ловил себя на мысли, что этот человек, в принципе, доверчив, как ребенок. Так, может, он и добр, как ребенок, и ласков по отношению к миру? Во всяком случае, зла он в городе никому не причинял. Но это было и естественным – в городе мира никто никому не причинял зла, это исходило из пяти правил поведения. И хотя он имел права нарушать все эти правила, то, что он нарушал их, тоже не причиняло никому зла. Да и нарушения эти казались дозволением ребенку шалить, словно люди, писавшие правила, настолько были уверены в генерале, насколько может быть уверен только заботливый артиллерист в исправности своей пушки!
– Да-а-а… – наконец выдохнул он и возвратил взгляд на землю, на недопитую бутылку вина.
Я налил еще полстакана и протянул генералу.
– Ну давай, за президента! – и он осушил стакан.
Потом выпил я. Тоже «за президента».
– Хороший ты парень, – генерал улыбнулся мне. – Но, скажу тебе честно, этот русский мне нравится больше… Он – настоящий боец, а ты ведешь себя, как дипломатишка, соглашатель… Но в моей стране дипломатишки тоже нужны…
Последние слова генерала меня почти обидели, но, подумав о них, прежде чем обидеться, я пришел к выводу, что генерал прав. И не так уж плохо считаться «дипломатишкой» после того, как годы потратил беспросветно, по-рядовому, то в грязи, то в боях, то в дезертирствах, хотя последнее всегда поднимало мой бойцовский дух, которого, если быть абсолютно честным, в иных ситуациях я был полностью лишен.
Генерал снова посмотрел на к тому времени полностью опустевшую бутылку и сказал мне: «Все, можешь идти!»
И я пошел, пошел дальше по этой загородней аллее в сторону заброшенного ботанического сада. Я даже не попрощался с генералом, но думаю, что он не обиделся. Он не нуждался в каких-то там мямливых «до свидания» или «пока». Он был ГЕНЕРАЛОМ до последнего седого волоска, торчащего из ноздри, до кончика шнурка его громоздких походных ботинок. Ему было бы приятнее, если б я лихо развернулся кругом, щелкнул каблуками и зашагал прочь, чего я не сделал, подчиняясь вышеупомянутым правилам поведения, да и если б не было этих правил, все равно бы не сделал, уже по другим, собственным соображениям.
Теперь по дороге меня одолевали другие сомнения. Какой гимн может быть у государства, возглавляемого генералом… или тогда уже президентом Казмо. Если гимн будет отвечать характеру президента – то это будет уже не гимн, а военно-полевой марш. Поэтому я старался больше не думать о Казмо. После него будут другие президенты, и они вполне могут оказаться не генералами, а обычными цивильными людьми, для которых война – не в крови и даже не в характере. И тогда я представил себе этакого президента, полненького, лет пятидесяти, типичного либерала, потирающего руки перед подписанием какого-нибудь гуманного закона. И представляя себе такого президента, я снова стал думать о гимне.
А слова все не придумывались. И дорога, окаймленная по бокам магнолиями и кипарисами, вела меня дальше, прочь от столь любимого мною города, вела над морем.
Вскоре я остановился перед проемом в высоком поржавевшем заборе. В этом месте, должно быть, стояли ворота, которые закрывались на ночь и открывались утром. Здесь же валялся квадрат жести, с разъеденной временем, дождями и жарой надписью на каком-то языке или даже на нескольких. Только с краю можно было прочитать: «гарден»… Сад, одним словом.