На третий вечер оплакиваний, 4 апреля, происходят торжественные публичные похороны, какие редко выпадают на долю почивших смертных. Процессия, в которой, по приблизительному подсчету, принимают участие около ста тысяч человек, растянулась на целую милю. Все крыши, окна, фонари, сучья деревьев переполнены зрителями. "Печаль написана на всех лицах, многие плачут".
Мы видим здесь двойную шеренгу национальных гвардейцев, Национальное собрание в полном составе, Общество якобинцев и другие общества, королевских министров, членов муниципалитета и всех выдающихся патриотов и аристократов. Среди них замечаем Буйе "в шляпе", надвинутой на лоб, как будто он желает скрыть свои мысли! В торжественном безмолвии процессия, растянувшаяся на милю, медленно движется под косыми лучами солнца, так как уже пять часов дня; траурные перья колышутся, и торжественное безмолвие время от времени нарушается глухой дробью барабанов или протяжными звуками заунывной музыки, примешивающей к бесконечному гулу людей странные звуки тромбонов и жалобные голоса металлических труб. В церкви Св. Евстахия Черутти произносит надгробное слово, и раздается салют из ружей, от которого "с потолка сыплются куски штукатурки". Оттуда процессия отправляется к церкви Св. Женевьевы, которая, согласно духу времени, высочайшим декретом превращена в Пантеон для великих людей благодарного Отечества (Aux Grands Hommes la Patrie reconnaissante). Церемония кончается лишь к двенадцати часам ночи, и Мирабо остается один в своем темном жилище - первым обитателем этого Отечественного Пантеона.
Увы, обитателем временным, которого впоследствии выселят. В эти дни судорожных потрясений и раздоров нет покоя даже праху мертвецов. Вскоре из украденного гроба в аббатстве Сельер перевозят кости Вольтера в его родной Париж, и также прах его сопровождается процессией, над ним произносятся речи, восемь белых лошадей везут колесницу, факельщики в классических костюмах с повязками и лентами, хотя погода дождливая.
Тело евангелиста Жан Жака Руссо, как и подобает, также выкапывают из его могилы в Эрменонвиле и с трогательной процессией переносят в Отечественный Пантеон39[79]. Переносят и других, тогда как Мирабо, как мы говорили, изгоняют; по счастью, он не может уже быть возвращен и покоится, неведомый, "в центральной части кладбища Св. Екатерины, в предместье Сен-Марсо, где его поспешно зарыли ночью" и где никто уже не нарушит его покоя.
Так пылает, видимая на далеком расстоянии, жизнь этого человека; она становится прахом и Caput mortuum в этом мировом костре, называемом Французской революцией; она сгорела в нем не первая и не последняя из многих тысяч и миллионов! Это человек, который "отрешился от всех формул" и который чувствовал в эти странные времена и при этих обстоятельствах, что он призван жить, как Титан, и, как Титан, умереть. Он отрешился от всех формул; но есть ли такая всеобъемлющая формула, которая верно выразила бы плюс и минус его личности и определила бы ее чистый результат? Таковой до сих пор не существует. Многие моральные законы строго осудят Мирабо, но морального закона, по которому его можно было бы судить, еще не высказано на человеческом языке. Мы снова скажем о нем: он был реальностью, а не симуляцией; живой сын природы, нашей общей матери, а не мертвый и безродный механизм пустых условностей. Пусть подумает серьезный человек, печально бродящий в мире, населенном преимущественно "набитыми чучелами в суконных сюртуках", которые болтают и бессмысленно смеются, глядя на него, эти доподлинные привидения для серьезной души, - пусть подумает, какое значение заключено в этом коротком слове: брат!
Число людей в этом смысле, живых и зрячих, теперь невелико: хорошо, если в огромной Французской революции с ее всеразгорающейся яростью мы насчитываем хотя бы троих таких. Мы видим людей, доведенных до бешенства, брызжущих самой язвительной логикой, обнажающих свою грудь под градом пуль или шею под гильотиной, но и о них мы, к сожалению, должны сказать, что большая часть их - сфабрикованные формальности, не факты, а слухи!
Слава сильному человеку, сумевшему в такие времена стряхнуть с себя условности и быть чем-нибудь! Ибо для того, чтобы чего-нибудь стоить, первое условие - это быть чем-нибудь. Прежде всего во что бы то ни стало должно прекратиться лицемерие; пока оно не прекратится, ничто другое не может начаться. Из всех преступников за эти века, пишет моралист, я нахожу только одного, которого нельзя простить: шарлатана. "Он одинаково ненавистен и Богу, и врагам Его", как поет божественный Данте: