Бомарше спасся на этот раз, но не на следующий, десять дней спустя. Вечером 29-го он все еще находится в этом тюремном хаосе в самом печальном положении, не будучи в состоянии добиться не только правосудия, но даже того, чтобы его выслушали. "Панис чешет себе голову", когда с ним заговаривают, и удирает. Однако пусть поклонники "Фигаро" узнают, что прокурор Манюэль, собрат по перу, разыскал и еще раз освободил Бомарше. Но как тощий полубог, лишенный теперь своего блеска, принужден был прятаться в амбарах, блуждать по вспаханным полям, трепеща за свою жизнь; как он выжидал под желобами, сидел в темноте "на бульваре, между кучами булыжника и строительного камня", тщетно добиваясь слова от какого-нибудь министра или секретаря министра относительно этих проклятых голландских ружей, в то время как в сердце кипели тоска, страх и подавленное собачье бешенство; как резвый, злобный пес, некогда достойный принадлежать Диане, ломает свои старые зубы, грызя один гранит, и принужден "бежать в Англию"; как, вернувшись из Англии, он заползает в угол и лежит спокойно, без зубов (без денег), - все это почитатели "Фигаро" пусть представят себе сами и прольют слезу сожаления. Мы же без слез, но с сожалением шлем поблекшему упрямому коллеге прощальный привет. "Фигаро" его вернулся на французскую сцену и в настоящее время даже называется иными лучшей его пьесой. Действительно, пока жизнь человеческая основывается только на искусственности и бесплодности, пока каждое новое возмущение и смена династии выносят на поверхность только новый слой сухого щебня и не видно еще прочного грунта, - разве не полезно протестовать против такой жизни всякими путями, хотя бы и в форме "Фигаро"?
Глава третья. ДЮМУРЬЕ
Таковы последние дни августа 1792 года - дни пасмурные, полные бедствий и зловещих предзнаменований. Что будет с этой бедной Францией? Когда в прошлый вторник, 28-го числа, Дюмурье поехал из лагеря в Мольде на восток, в Седан, провести смотр так называемой армии, брошенной там Лафайетом, то покинутые солдаты смотрели на него угрюмо, и он слышал, как они ворчали: "Это один из тех (ce b - е la), которые вызвали объявление войны". Малообещающая армия! Рекруты, пропускаемые через одно депо за другим, прибывают в нее, но только такие рекруты, у которых всего недостает; счастье, если у них есть такое богатство, как оружие. А Лонгви позорно пал; герцог Брауншвейгский и прусский король со своими 60 тысячами намерены осадить Верден; Клерфэ и австрийцы теснят все сильнее; на северных границах напирают на нас "сто пятьдесят тысяч", как насчитывает страх, "восемьдесят тысяч", как показывают списки, а за ними киммерийская Европа. Вот и кавалерия Кастри-и-Брольи, вот роялистская пехота "с красными отворотами и в нанковых шароварах", дышащие смертью и виселицами.
Наконец, в воскресенье 2 сентября 1792 года герцог Брауншвейгский появляется перед Верденом. Сверкая на возвышенностях, за извилистой рекой Маасом, он смотрит на нас со своим королем и 60 тысячами солдат; смотрит на нашу "высокую цитадель", на все наши кондитерские печи (ведь мы славимся кондитерскими изделиями), посылает нам вежливое предложение сдаться во избежание кровопролития! Бороться с ним до последнего вздоха? Ведь каждый день задержки драгоценен? О генерал Борепер[11], спрашивает испуганный муниципалитет, как мы будем сопротивляться? Мы, Верденский муниципалитет, не считаем сопротивление возможным. Разве за Брауншвейгом не стоят 60 тысяч солдат и многочисленная артиллерия? Задержка, патриотизм - вещи хорошие, но мирное печение пирогов и сон с цельной шкурой не хуже. Несчастный Борепер простирает руки и страстно умоляет во имя родины, чести, неба и земли держаться, но все тщетно. Муниципалитет по закону имеет право приказать; с армией под командованием явных или тайных роялистов такой приказ кажется необходимым. И муниципалитет - мирные пирожники, а не геройские патриоты приказывает сдаться! Борепер спешит домой широким шагом; слуга его, войдя в комнату, видит, что он "усердно пишет", и удаляется. Спустя несколько минут слуга слышит пистолетный выстрел - Борепер лежит мертвый; его усердное писание было кратким прощанием самоубийцы. Так умер Борепер, оплаканный Францией и погребенный в Пантеоне (с почетной пенсией вдове) с эпитафией: "Он предпочел смерть сдаче деспотам". А пруссаки, спустившись с высот, мирно овладевают Верденом.
Таким образом, герцог Брауншвейгский шаг за шагом надвигается. Кто теперь остановит его, покрывающего своими войсками в день сорок миль пространства? Фуражиры спешат вперед; деревни на северо-востоке опустошаются; гессенский фуражир имеет только "по 3 су на день"; говорят, что даже эмигранты берут серебряную посуду - из мести. Клермон, Сен-Менеульд и особенно Варенн, города, памятные по Ночи Шпор, трепещите! Прокурор Сосс и Вареннская магистратура бежали; храбрый Бонифаций Ле Блан из таверны "Золотая рука" спасается в лесах; мадам Ле Блан, молодая и красивая женщина, принуждена со своим маленьким ребенком жить на лоне природы под тростниковой крышей, подобно сказочной принцессе, и преждевременно заболевает ревматизмом. Вот теперь бы Клермону звонить в набат и зажигать иллюминации! Он лежит у подножия своей Коровы (Vache, как называют эту гору) добычей гессенских грабителей; у его красавиц, красивее большинства француженок, отнимают не жизнь и не то, что дороже жизни, а то, что дешевле и можно унести, ибо нужда при 3 су в день не признает законов. В Сен-Менеульде врага ожидали уже не раз - все национальные гвардейцы выходили с оружием, но до сих пор его еще не видно. Почтмейстер Друэ не бежал в леса, но занят своими выборами; он будет заседать в Конвенте в качестве поимщика короля и бывшего храброго драгуна.