Артем вздохнул глубоко, как будто его просил об этом врач с фонендоскопом.
Мы два раза обошли немаленький парк. Заледеневшее от долгой зимы озеро медленно сдавалось на милость первому теплу: в эти дни начиналась весна, далекая от календарей — взбалмошная и своевольная.
Я примостила коляску между березами, картинно раскланивающимися в разные стороны. После зубовских откровений минула не одна неделя, но только теперь я решила доверить Артему часть того разговора.
"Вы не сердитесь, батюшка, полной правды я не открою, вам один человек дорог, мне другой… Недавно я наводила порядок в квартире Сашеньки. Хотела взять на память ее книгу, сонеты Шекспира, а там было письмо. Сашенька уже оставила одну прощальную записку — фальшивую. Подлинное письмо хранилось в Шекспире. Сашенька писала, что ее смерть — желательная часть самопознания, всего этого бреда, который «космейцам» подают в качестве высоких откровений. Бугрова фактически благословила ее к самоубийству, якобы так она скорее избавится от сношенной оболочки и воспарит в небеса".
"Невежливо перебивать, но может быть, ты покажешь мне это письмо?"
"Его у меня нет", — я глянула Артему в глаза, и он быстро спросил: "Что же Сашенька… Что она писала дальше?"
"Алеша был почти разорен. В последние месяцы он впрягся в некий проект, имевший отношение к церкви".
Отец Артемий встретил нас в крестильне, купель была наполнена водой. Петрушка завороженно смотрел на горящие снопы свечей, а я крепко прижимала его к себе. Мне не дана вера с рождением, но пусть ее дадут моему сыну. Может быть, она парит в этом сладком воздухе или таится на дне купели, на кончиках пальцев серьезного Артема?
Я опасалась, что Петрушка начнет капризничать во время крещения, но он так строго и внимательно следил за действиями священника, словно бы проверял на тщательность: вдруг батюшка схалтурит?
"Пойдем-ка в алтарь", — как взрослому, сказал Артем Петрушке. Петрушка не возражал. Он крепко обхватил Артема за шею и посмотрел на меня свысока.
Теперь я была его крестной матерью — и, принимая в объятья тепленького мокрого мальчика, пыталась отыскать в себе новые чувства. А вместо этого вспомнила давние ожидания в притворе Сретенки: в парке, за окнами, чернели деревья, и пальцы помнили их кору. Над парком нависали дома, где была запечатана моя сумрачная юность, безжалостно залитая водкой и подожженная огнем из тысяч сигарет.
"Аминь", — сказал отец Артемий.
Окрещенного Петрушку пришлось сдать на руки маме: она кричала вслед, чтобы я не думала задерживаться, — сегодня важный тренинг.
Я не стала рассказывать маме о втором Сашенькином письме и сделала это ради Петрушки — иначе у Бугровой был бы на руках жирный козырь: воля покойной матери. Мама много раз заикалась о том, что Марианна Степановна давно не видела ребенка, но я рычала отказ.
…Вера пронеслась мимо, бросив на ходу: "Новая волна! Почитай, я на твоем столе оставила".
Там, вправду, была свалена целая куча читаных, вспухших газет, первые полосы украшены снимками епископа Сергия. Заголовки спорили друг с другом в изобретательности, и все равно повторялись: "Голубой епископ", "Страшная тайна владыки", "Николаевский архиерей насиловал мальчиков". Я пробежала взглядом одну заметку, другую, третью… Ничего нового в сравнении с ноябрьским выбросом, и казалось, будто все эти статьи сочинялись заранее. Будто их готовили и адаптировали к стилю каждой газеты, но прикопали сделанное — до времени. Теперь все, разом, выстрелили — общий дым затянул картину битвы. Скандал в одно утро стал достоянием всей страны — не об этом ли мечтал Зубов, скромный зритель чужой казни? Как он говорил: "Партер, партер!"
В кабинет заглянула Ольга Альбертовна: "Глаша, читала? Мало им одной комиссии". Она ушла, надевая очки, которые всегда снимала во время разговора, а я собрала в пачку распухшие газеты. Я больше не хотела заниматься журналистикой.
Вера вернулась по самой темноте, села на мой стол, стащила с головы шапочку. Влажные волосы пахли, как у ребенка.
"Говорят, будет еще одно разбирательство, из Москвы миллион звонков. Иди домой, Аглая", — сказала Вера, потянув руку к сигаретной пачке.
…Петрушка спал, уткнувшись носом в разлохмаченного Сашенькиного медведя, а мама бормотала на кухне бесконечные строки. Строки, мантры, молитвы… Разве не все равно, каким ключом открывается дверь, — лишь бы замок поддавался?