Но это произошло всего раз. Один-единственный раз. Больше она не устроила ни одного скандала ни на одном приеме. Ее приглашали – она приходила. И вдруг все обнаруживали, что ее уже нет. Она выходила, не сказав ни слова, и спешно, чаще всего в такси, возвращалась домой, чтобы упасть на подушку и спокойно плакать. Потому что ей хотелось только пить и тосковать. А временами ей хотелось еще и умереть. Лучше всего от приступа воспоминаний.
Столик с компьютером она придвинула к кровати. Чтобы он был близко и чтобы ночью не спотыкаться о вещи на полу, если ей захочется прочитать письмо от него. Потому что все его письма она занесла в компьютер. Все двести восемнадцать писем, которые он прислал ей. Если бы сгорела ее квартира, если бы пропал этот компьютер, если бы рухнул их омерзительный дом, стоящий рядом с самой чудесной помойкой на свете, то все равно дискета с его письмами уцелела бы на металлическом стеллаже в доме Марты.
Она просыпалась ровно в три ночи. И в сегодняшнюю ночь, и во вчерашнюю. В каждую из пятисот тридцати восьми ночей до вчерашней. Ровно в три часа. Не важно, зимой ли, летом. В три часа ночи в дверь постучала Марта и сказала, что Анджей погиб. Глядя в пол, она произнесла: «Анджей убит взрывом бомбы на рынке в Сараево».
Ровно в три часа ночи. Больше чем два года назад. В мае 1994 года. Потому на стене у нее висит календарь за 1994 год, хотя уже 1996-й. И потому репродукция «Поля маков» Моне в календаре за май 1994 года приветствует ее всякий раз, когда она открывает дверь, возвращаясь домой. Анджей очень любил Моне. Это он повесил на стену этот календарь. Криво и слишком низко. Она помнит, что они поспорили тогда, и он утверждал, что календарь висит «как следует» и что она просто цепляется к нему. Она даже раскричалась на него. Он вышел, разобиженный. Вернулся через час. С цветами, ванильным мороженым, ее любимым, и пакетом клубники для себя. Она съела мороженое и не успела даже затащить его в постель. Они любили друг друга на полу под стеной, на которой висел календарь. Потом, когда, усталые, они курили, он встал и голый вышел в кухню. Вернулся с молотком и подошел к календарю.
– Не смей, уже третий час. Соседи меня убьют. А кроме того, я хочу, чтобы календарь висел так, как висит, – шепнула она и стала его целовать.
Потому календарь этот всегда будет висеть криво и низко, и потому она никогда не покрасит эту стену. Никогда.
Она худела.
Он был для нее как жрец.
Да, именно так. Она помнит, что с определенного времени не способна была это определить по-другому.
Только иногда ненадолго ей казалось, что дерзко и абсурдно думать об этом, когда они лежали, прижавшись друг к другу, нагие, липкие от пота и его спермы, и он шептал ей все евангелия любви, и она чувствовала, как с каждой прошептанной фразой его член все шире раздвигает ей бедра.
Жрец с подступающей эрекцией.
Наверно, это был грех, святотатство, иконоборство, но тогда она чувствовала именно так.
Он был тогда посредником – именно жрецом – между чем-то мистическим и окончательным и ею. Поскольку любовь тоже мистическая и окончательная и у нее тоже есть свои евангелия. Есть у нее и свое причастие – когда принимаешь в себя чье-то тело.
Потому он был для нее словно жрец.
А когда он ушел, она уже не могла понять смысла своей плотскости и женственности. Зачем они? Для кого?
Зачем ей груди, если он не прикасается к ним или если они не кормят его детей?
Зачем?
Она испытывала к себе отвращение, когда мужчины пялились на ее грудь, если она не скрывала ее просторным черным шерстяным свитером или если утром надевала обтягивающую блузку. Эта грудь была только для него. И для его детей.
Так решила она.
Потому через три месяца после его смерти она захотела ампутировать груди.
Обе.
Эта мысль пришла ей в голову однажды ночью после пробуждения от кошмарного сна о Сараеве, перед тем периодом, который припухлостью и болями настойчиво напоминал ей, что она существует.
Разумеется, так она не сделает. Это слишком жестоко. Но она их уменьшит, засушит, как нарывы.
Возьмет их измором.
Утром она выглядела гораздо худее. Потому утра были уже не такими страшными. Эта ее худоба была небольшой радостью, маленькой победой над жестокостью наступающего дня, который своим чертовым солнцем все пробуждал к жизни своей свежестью и росой на траве и бесконечными своими двенадцатью часами переживаний.
Она возьмет их измором, засушит…