Утром 2 июля 1961 года на Кубе, где находился последний дом писателя, Эрнест Хемингуэй покончил с собой выстрелом из охотничьего ружья. Игра с жизнью закончилась поражением.
Андрей Платонович Платонов
(1899–1951)
Андрей Платонов был человеком неразговорчивым и грустным. Однажды литератор, имя которого забыто, настолько яростно убеждал его, будто сам он пишет не хуже, если не лучше, что ангельское терпение Платонова лопнуло: «Давайте условимся раз и навсегда, — воскликнул он: — вы пишете лучше. Лучше. Но только чернилами. А я пишу кровью».
Андрей Платонов, начавшийся как писатель в 1919 году, возвращался к русскому читателю в два этапа: во время хрущевской «оттепели» и в период перестройки. И в том, и в другом случае фигура его была подсвечена искажающими облик политическими юпитерами. На нашей памяти энтузиасты перестройки именем Платонова побивали советскую власть и делали из него едва ли не диссидента, что абсолютно противоречит положению вещей.
Проза Платонова — это Слово «проросших в мироздание корней». Диссидентом по своему душевному устройству он никак быть не мог. По рождению принадлежащий к самому «революционному классу» — пролетариату, он и сам пережил революционный экстаз. «То, что буржуазия нам враг, — известно много лет. Но что она враг страшнейший, могущественнейший, обладающий безумным упорством в сопротивлении, что она действительный властелин социальной вселенной, а пролетариат только возможный властелин… — это нам стало известно из собственного опыта», — писал Платонов в 1921 году («Всероссийская колымага»).
Как художник, он сумел показать из недр революционную стихию, эту кипящую человеческую магму, из которой вываривалось что-то новое, а как мыслитель сумел придать ей философскую притчевость. «Плоть от плоти», он был тем не менее европейски образованным человеком. Юрий Нагибин (с его отчимом писателем Рыкачевым Платонов близко общался) свидетельствует: «С ним было всегда гипнотически интересно. Он прекрасно знал все, что делается в мире литературы, в мире искусства, в мире точных наук. Неудивительно, что он все знал про паровозы да и про технику вообще, но он был „у себя дома“, когда речь заходила о фрейдизме, о разных космогонических теориях или о нашумевшей книге Шпенглера „Закат Европы“. Помню его спор с моим отчимом о знаменитом и несчастном Вейнингере, пришедшем к самоубийству теоретическим путем. Я слушал его с открытым ртом… В области литературы у него тоже не было белых пятен. Он чувствовал себя одинаково легко в мире Луция Аннея Сенеки и Федора Достоевского, в мире Вольтера и Пушкина, в мире Ларошфуко и Стендаля, Вергилия и Лоренса Стерна, Грина и Хемингуэя. Его нельзя было обескуражить каким-то именем или теорией, новым учением или модным течением в живописи. Он знал все на свете! И все это, как у большинства настоящих людей, было золотыми плодами самообразования».
В своем великом романе «Чевенгур» (1929) Платонов показал стронувшийся, перевернувшийся после семнадцатого года мир, где все сорвалось с мест и понеслось, где каждый захотел взять чужую, более значительную роль — «Кто был ничем, тот станет всем!»: деревенская повариха называет себя «заведующей коммунальным питанием», конюх — «начальник живой тяги»… Есть у Платонова и «надзиратель мертвого инвентаря», и Иван Мошонков переименовавшийся в Федора Достоевского, и Степан Копенкин, который вместо иконки Божией Матери зашивает в шапку портрет Розы Люксембург… Все начальники, все при должностях, сменили богов, бросили привычные занятия. А что? Буржуи расстреляны, плохих людей больше нет, остались только хорошие — все ждут немедленного коммунизма… «Ты что за гнида такая, — возмущается Копенкин, — сказано тебе от губисполкома закончить к лету социализм!»
«Переход в социализм и, значит, в полный атеизм совершился у мужиков, у солдат до того легко, точно „в баню сходили и окатились новой водой“. Это — совершенно точно, это действительность, а не дикий кошмар», — писал Василий Розанов в ноябре 1917 года («Апокалипсис нашего времени»).
Андрей Платонов никак не мог быть диссидентом, он был летописцем новейшей истории — времени «строительства коммунизма в одной отдельно взятой стране». Подчинив себя языку эпохи, он художественно закрепил языковую стихию новой реальности: лексику лозунгов, митингов, декретов, канцелярий — авангардную лексику. Когда авангард (а авангард — это то, что в первый раз) проникает во все сферы жизни и становится нормой — это ад. И Платонов нам это светопреставление убедительно показал.