Исследователь творчества М. Цветаевой А. Павловский пишет: «Из стихов „Верст“ видно, какое огромное интонационное разнообразие русской гибкой и полифоничной культуры навсегда вошло в ее слух. Этого богатства хватило ей не только на стихи „Верст“, а затем на большие поэмы, но и на прозу, на всю жизнь. При своей феноменальной слуховой памяти природного музыканта ей было нетрудно не только сохранить этот бесценный запас во все года эмиграции, когда речевое море отступило от нее, оставив на каменном островке парижской улицы, но и постоянно творчески варьировать, аранжировать и даже приумножать его. В русской поэтической речи нашего века художественный вклад Цветаевой — языковой, языкотворческий и интонационно-синтаксический — весом и значителен. Национальное начало в ее поэзии выразилось с большой силой и интенсивностью».
Цветаева переживала революционные годы в положении довольно двусмысленном — ее муж в это время находился в белой армии. Четыре года она не получала от него никаких известий. От голода умер ее ребенок, сама она бедствовала и голодала — и все время думала о муже, которого она не просто любила, а боготворила. И эти думы — сплошная пытка.
В это время она пишет книгу «Лебединый стан», в которой прославляет белую армию, прославляет только за то, что в ее рядах — ее любимый и единственный.
- С Новым Годом, Лебединый стан!
- Славные обломки!
- С Новым Годом — по чужим местам —
- Воины с котомкой!
- С пеной у рта пляшет, не догнав,
- Красная погоня!
- С Новым Годом — битая — в бегах
- Родина с ладонью!
- Приклонись к земле — и вся земля
- Песнею заздравной.
- Это, Игорь, — Русь через моря
- Плачет Ярославной.
- Томным стоном утомляет грусть:
- Брат мой! — Князь мой! — Сын мой!
- — С Новым Годом, молодая Русь,
- За морем за синим!
У Цветаевой всегда была ненависть к миру «сытых», к «буржуазности», поэтому ее не угнетала общая бедность того времени, она печалилась и страдала только об отсутствии весточки от мужа, а красная Москва ей даже нравилась.
14 июля 1921 года Цветаева получила «благую весть» — письмо от С. Эфрона. Он находился в Чехии, учился в Пражском университете. Разыскал его, по просьбе Марины Ивановны, Эренбург. Цветаева мгновенно решила ехать к мужу.
Начались годы эмиграции. Сначала Берлин, потом Прага, потом в поисках дешевого жилья семья переезжает в Иловищи, в Дольние Макропсы, во Вшероны.
Исследователь творчества Цветаевой Анна Саакянц считает, что «в Чехии Марина Цветаева выросла в поэта, который в наши дни справедливо причислен к великим. Ее поэзия говорила о бессмертном творческом духе, ищущем и алчущем абсолюта в человеческих чувствах. Самой заветной цветаевской темой в это время стала философия и психология любви… Изображение людских страстей достигало у нее порой истинно шекспировской силы, а психологизм, пронзительное исследование чувств можно сравнить с плутанием по лабиринту душ человеческих в романах Достоевского».
В Чехии она завершила поэму «Молодец», написала много лирики, работала над «Поэмой Горы», «Поэмой Конца», трагедией «Тезей» и поэмой «Крысослов».
1 февраля 1925 года у Цветаевой родился сын Георгий — в семье его будут звать Мур.
Вскоре семья переезжает в Париж. Во Франции им было суждено прожить тринадцать с половиной лет.
Надо сказать, что эмигрантские литературные круги не очень жаловали Цветаеву, особенно З. Гиппиус и Д. Мережковский. Да и сама она не больно-то к ним тянулась. Она писала о своем одиночестве в письме Ю. Иваску: «Нет, голубчик, ни с теми, ни с этими, ни с третьими, ни с сотыми, и не только с „политиками“, а я и с писателями — не, ни с кем, одна, всю жизнь, без книг, без читателей, без друзей, — без среды, без всякой защиты, причастности, хуже, чем собака…» (апрель, 1933 год).
«Они не Русь любят, а помещичьего гуся — и девок», — так она говорила об эмигрантских «вождях» и «политиканах».
Потом, когда жизнь Цветаевой трагически оборвется в Советском Союзе, многие эти «вожди» осознают и свою вину — что они выталкивали ее из эмиграции своим холодом, равнодушием. Цветаева как-то сказала Зинаиде Шаховской: «Некуда податься — выживает меня эмиграция».
Но, с другой стороны, могли ли ее удержать эмигранты в 1939 году, когда она вслед за дочерью и мужем уезжала в СССР? Ирина Одоевцева мучалась, что, мол, «мы не сумели ее оценить, не полюбили, не удержали от гибельного возвращения в Москву». Да нет. Тут уже эмигранты ни при чем. Это судьба. «Я с первой минуты знала, что уеду», — это слова Марины Ивановны.