— Шмуэль! — Бруно подбежал к ограде и сел, чуть не плача от облегчения и чувства вины. — Прости меня, Шмуэль. Я не знаю, как это вышло. Скажи, что прощаешь меня.
— Ладно.
Шмуэль поднял голову. Лицо у него было все в синяках. Бруно невольно поморщился и даже позабыл об извинениях.
— Что случилось? — спросил он, но ответа дожидаться не стал. — Велосипед подвел? Со мной было то же самое в Берлине пару лет назад. Я упал с велика, когда ехал на большой скорости. Синяки и ссадины потом долго не проходили. Тебе больно?
— Я уже не чувствую, — сказал Шмуэль.
— Наверняка больно.
— Я уже ничего не чувствую.
— Ты уж прости меня за то, как я себя повел… Ненавижу лейтенанта Котлера. Он воображает, что он здесь главный, но лейтенант сильно ошибается… — Бруно осекся: не туда его занесло. Надо еще раз извиниться перед другом, и так, чтобы тот окончательно поверил в искренность Бруно. — Прости, Шмуэль, пожалуйста. Не пойму, почему я не сказал ему правду. Никогда раньше я не предавал друзей. Мне очень стыдно.
И когда он умолк, Шмуэль улыбнулся, кивнул — и Бруно понял: он прощен.
А потом Шмуэль сделал кое-что, чего никогда прежде не делал. Он приподнял проволоку снизу — он и раньше ее приподнимал, чтобы взять у Бруно еду, — но на этот раз он просунул в образовавшуюся щель руку и не убирал ее, пока Бруно не протянул свою. Оба улыбались, когда их ладони сплелись в рукопожатии.
Вот так они впервые дотронулись друг до друга.
Глава шестнадцатая
Стрижка
Минул год с тех пор, как Бруно, вернувшись из школы, застал Марию пакующей его вещи, и воспоминания о Берлине почти стерлись из его памяти. Он еще не забыл, что Карл и Мартин — два его лучших друга, но как звали третьего, хоть убейте, не мог припомнить. И тут произошло событие, означавшее, что на два дня Бруно покидает Аж-Высь и возвращается в родной дом, — умерла бабушка, семья собралась ехать на похороны.
Дома Бруно обнаружил, что стал значительно выше ростом. Теперь некоторые вещи, на которые год назад он смотрел снизу вверх, оказались на уровне его глаз, а когда он обозревал город из оконца на самом верху, ему уже не приходилось вставать на цыпочки.
Бруно не встречался с бабушкой с тех пор, как уехал из Берлина, но думал о ней каждый день. Чаще всего он вспоминал спектакли, которые бабушка с Бруно и Гретель разыгрывала на Рождество и дни рождения, и великолепные костюмы, которые она ему мастерила для каждой роли. При мысли, что больше этого никогда не повторится, Бруно становилось очень горько.
Те два дня, что семья провела в Берлине, вообще выдались очень грустными. На похоронах в церкви Бруно, Гретель, мама, папа и дедушка сидели в первом ряду. Отец надел свою самую красивую парадную форму, отутюженную и сверкающую наградами. Папа был печальнее всех. Это потому, объяснила мама Бруно, что отец поссорился с бабушкой и они так и не помирились до ее смерти.
В церковь привезли множество венков, и папа очень гордился тем, что один из них послан Фурором, но мама заявила, что бабушка, узнай она об этом, перевернулась бы в гробу.
Возвращению в Аж-Высь Бруно чуть ли не радовался. Это место превратилось в его родной дом, и его уже не волновало то обстоятельство, что в доме всего три этажа вместо пяти, и на военных, постоянно разгуливающих по дому с хозяйским видом, он тоже больше не обращал внимания. Постепенно до него дошло, что здесь в общем не так уж и плохо, особенно с тех пор, как он подружился со Шмуэлем. Он понимал, что ему есть чему радоваться в этой жизни. Например, тому, что папа и мама в последнее время веселы и спокойны и мама уже не укладывается отдохнуть каждый день и не принимает по любому поводу лечебные ликеры. Гретель же, вступившая, по словам мамы, в переходный возраст, старалась брата избегать.
А кроме того, лейтенанта Котлера перевели из Аж-Выси, и некому стало злить и расстраивать Бруно. (Перевод Котлера случился довольно неожиданно. Накануне ночью мама с папой долго кричали друг на друга, тем не менее лейтенант уехал, чтобы больше никогда не вернуться; Гретель была безутешна.) Как же такому не радоваться: никто больше не называл Бруно «большим человеком».
Но счастливее всего он был оттого, что у него появился друг по имени Шмуэль.
Каждый день с легким сердцем он пускался в путь вдоль ограды и с удовольствием отмечал, что и Шмуэль немного повеселел. Глаза его уже не были такими ввалившимися; правда, тело оставалось удручающе тощим, а лицо неприятно серым.