Повела Мирона в Марьину рощу недалеко от фабрики. Сели на поваленное дерево. Летал тополиный пух. Мирон чихал. Не знал, с чего начать таким образом, чтоб вывернуть на нужное русло.
Спросил: «Лиля, ты видела, как погибли дочки Полины?» А она сказала: «Не ваше дело». — «Полина мне сказала — ты сама призналась. Неправда?» — «Правда». — «И что?» — «И то. Не могла я не признаться. Я виноватая. Вот и призналась. Вам хорошо. А я жить не могу. Полина меня кое-как оживила. Буду жить. Так всем можете и передать». Мирон сказал, что никому ничего передавать и разносить не намерен. Не для того он хочет откровенности. «Лиля, пойми, Лаевская — хорошая женщина. Но она тебя может втянуть. Ты пожалеешь ее сейчас, потому что виноватая перед ней. А она тебя втянет. Я тоже поддался». — Вот что сказал. «Вы что, тоже виноватый?» — Лиля спросила равнодушно, с неожиданной насмешкой. Мирон помедлил, но ответил: «Тоже». Лиля неприятно засмеялась. Некрасиво. Пух набивался ей в рот, а она хохотала. Сквозь хохот и сказала: «Мы все, получается, кругом виноватые. А если все — так и не стесняться можно? Вы так думаете?» Мирон сказал, что так не думает, но все ж таки.
Лилька отдышалась. Собралась что-то проговорить, но не начала. Вроде сильно заикнулась и проглотила первую, так и не сказанную буковку. Наконец сказала: «Ладно. Не волнуйтесь. Ничего страшного Полина не делает. Она вроде переезжей свахи. Это по закону не преследуется?
Нет. Для фининспектора — шьет на дому. Налог платит. Чего вы переполошились? Не понимаю».
Лилька старалась улыбаться. А не получалось. Мирон нажал на больное: «Ну, рассказала ты ей, что видела, как ее дети умирали. А она что?» Лиля тряхнула головой так, что волосы из заколок по бокам выскользнули и прикрыли лицо. Сквозь волосы она и ответила: «У меня граната с собой была. Я б ничего не смогла. А Полина упрекнула: „Как не смогла? Могла в окно кинуть, чтоб дети не мучились“. Повела к себе. Я не пойти не могла. Я перед ней, как собака виноватая. Навек. Сто раз ей рассказывала за ночь, как ее дети горели и как я гранату в кармане щупала. Она мне платья показала, что девочкам своим шьет. Говорит — обязательно нашла б, если б они остались тогда живые. И еще раз заставила меня рассказывать. Не верила и не верила. Полина — помешанная. С виду здоровая. Сильно здоровая. И разговор у нее, и ходит, и с людьми заигрывает. А на самом деле — нет. Это я сейчас понимаю. Тогда не разобрала. Сама находилась близко к такому же». — «А теперь?» — «Теперь — нет. Теперь рассказываю Полине — а сердце спокойное». — «До сих пор рассказываешь»? — «Она просит. Как я могу отказать?»
Мирон подступил к главному, сказал: «Она мне когда-то наплела, что имела план объездить все детские дома — девочек своих найти. Отменила план?» — «Почему? Ездит. И ездит, и ездит». — «Что она ищет, их же нету». — «Ну нету. А она ездит. Выспрашивает, может, были такие и такие по описанию. Может, их кто-то уже удочерил. Всех вместе или по отдельности. И кисет с собой возит. Там коронки золотые и кольца. Если вдруг окажется, что их уже пристроили, — обменять на золото».
У Мирона поползли мурашки по спине: «Какие коронки, какое золото?» — «Я дала. В одном селе мы полицая расстреляли, знаменитый полицай лично евреев в землю живыми закапывал, а перед тем снимал с них ценное, что было. И коронки драл. Он вроде разъездной был. И в Киеве отметился, и в Ромнах, и в Сумах. Он с немцами на запад и двигался. Мы его в селе под Хмельником взяли. Он нам этот кисет совал. Просил не стрелять его. Нас послали с одним моим товарищем. Я уже не у Цегельника была, а в отряде Медведева. Мы полицая ликвидировали. На обратном пути товарища убили. Меня ни одна пуля не задела, гадство. Живая осталась, — Лилька сказала это с злостью. Не на пули, а на себя, что не задели. — Кисет у меня остался. Я подумала — сейчас поймают, золото полицайское при мне, а он этим кисетом хвастался перед всеми. И не нужен мне этот кисет. А бросить — не могу. Это доказательство, что полицая мы ликвидировали. Задание выполнили. Золото на Большую землю отправят, там найдут применение — на вооружение нам же ж. Петляла, петляла. Мороз страшенный. Думала, хорошо б замерзнуть. И не больно. Легла и жду, когда придет мое избавление. Думала: „Дети горели, им жарко было, а мне пускай будет холодно до смерти“. И говорю про себя — молитвой: „Забери меня, пожалуйста, дорогая моя смерть. Я на все согласная. И на ад согласная. Только отсюда забери, с земли этой проклятущей“. И уже упала куда-то вниз или наверх, не поняла. Провалилась наверх. Да. Наверх. Точно. Очнулась в сельской хате. Баба меня растирает самогонкой, потом гусиным жиром. Долго болела. Меня, наверно, списали. Как без вести пропавшую. Старуха, конечно, кисет при мне обнаружила. И мне же его вручила, когда я очухалась. Говорю: „Оставьте себе. На хозяйство“. Отказалась. Это, говорит, не мое, чужого мне не надо. Я ей колечко оттуда хотела оставить. Оставила. На подоконник положила, чтоб она после моего ухода увидела. Кисет закопала в огороде. А надо искать партизан. Тут фронт приблизился вплотную к местности, где я бродила. Меня обнаружили наши армейские разведчики. Довоевала в регулярной. После победы куда идти? Где только не шаталась. В начале сорок шестого доехала до Чернигова. Как кто-то меня гнал сюда. Встретила Полину. Рассказала ей и про кисет. Поехали мы с ней. Старуха в той хате не живет. Запущено все. Села нету. Спалено. А кисет я откопала. Вот, Мирончик дорогой мой, и сгодится проклятый кисет».