— Я ненавижу эту песню. Ненавижу!
Зои быстро подходит к девочке, между ними всего несколько сантиметров.
— Отлично. Музыка заставляет тебя чувствовать. А что ты ненавидишь в этой песне?
Люси прищуривает глаза.
— То, что вы ее запели, — отвечает она и отталкивает Зои. — С меня хватит!
Она, проходя мимо, ударяет по маримбе. Инструмент издает низкое «прощай».
Когда за Люси захлопывается дверь, Зои поворачивается ко мне.
— Вот видишь! — улыбается Зои. — По крайней мере, на этот раз она высидела вдвое дольше.
— Покойник в поезде, — говорю я.
— Прошу прощения?
— Вот какие мысли навевает на меня эта песня, — поясняю я. — Я училась в колледже и ехала домой на День благодарения. В поезде было много людей, и я оказалась рядом со стариком, который спросил, как меня зовут. «Ванесса», — ответила я. «Ванесса, а фамилия?» — допытывался он. Я его не знала и боялась назвать свою фамилию, а вдруг бы он оказался серийным убийцей или кем-то в этом роде, поэтому ответила, что меня зовут Ванесса Грейс. И он начал напевать этот гимн, заменяя слова на мое имя. У него был по-настоящему красивый, глубокий голос, и все ему аплодировали. Мне стало неловко, но он не унимался, поэтому я сделала вид, что сплю. Когда мы доехали до Сауз-стейшн, до конечной, он сидел с закрытыми глазами, упершись головой в окно. Я потрясла его, сказала, что пора выходить, но он не просыпался. Я подозвала проводника, приехала полиция и «скорая помощь». Мне пришлось рассказать все, что я знала, то есть практически ничего. — Я делаю паузу. — Его звали Мюррей Вассерман, иностранец, я была последней, кому он пел перед смертью.
Я замолкаю и вижу, что Зои не сводит с меня глаз. Она бросает взгляд на дверь кабинета, которая все еще закрыта, потом порывисто обнимает меня.
— Я думаю, ему крупно повезло.
Я с сомнением смотрю на нее.
— Умереть? В поезде? В канун Дня благодарения?
— Нет, — объясняет Зои. — Что ты оказалась с ним рядом, когда он завершил свой земной путь.
Я не религиозна, но в этот момент молюсь о том, чтобы, когда настанет мой черед, мы с Зои ехали вместе.
Через день после того, как я призналась маме, что я лесбиянка, потрясение прошло, уступив место тысяче вопросов. Она спрашивала, не было ли это какой-то очередной фазой, которую я в тот момент переживала, как то время, когда я любой ценой хотела добиться того, чтобы покрасить волосы в фиолетовый цвет или проколоть бровь. Когда я ответила, что убедилась в том, что меня привлекают женщины, она разрыдалась и стала задаваться вопросом, почему она оказалась такой плохой матерью. Она заверила, что будет молиться за меня. Каждый вечер, когда я ложилась спать, она просовывала мне под дверь новый буклет. Сколько деревьев погибло, чтобы католическая церковь могла бороться против гомосексуализма!
Я развернула ответную кампанию. На каждой брошюре я толстым маркером писала имя человека, у которого ребенок гей или лесбиянка: Шер, Барбара Стрейзанд, Дик Гепхардт, Майкл Лэндон. И просовывала их под дверь ее спальни.
В конце концов, оказавшись загнанной в угол, я согласилась встретиться с ее священником. Он задал мне вопрос, как я могу так поступать с женщиной, которая вырастила меня, как будто моя сексуальная ориентация была протестом против нее лично. Он спросил, не хочу ли я пойти в монашки. Но ни разу он не спросил меня, не страшно ли мне, ни одиноко ли, не волнует ли меня мое будущее.
Возвращаясь из церкви домой, я спросила у мамы, продолжает ли она меня любить.
— Я пытаюсь, — ответила она.
И только моя первая постоянная подружка (чья собственная мать, когда она ей призналась, пожала плечами и ответила: «Думаешь, я этого не знала?») помогла мне понять, почему моя мама отреагировала совершенно по-другому.
— Ты для нее умерла, — сказала она мне. — Всему, о чем она мечтала для тебя, всему, что она для тебя придумала, не суждено случиться. Она видела тебя в загородном доме с обычным мужем, двумя-четырьмя детьми и собакой. А ты взяла и все разрушила.
Поэтому я дала своей маме время погоревать. Я никогда не выставляла напоказ своих подружек, никого из них не приводила на праздничный обед, не подписывала рождественских открыток. И не потому, что я стыдилась, а просто потому, что любила свою маму и понимала, что именно этого она от меня и хотела. Когда моя мама заболела и легла в больницу, я заботилась о ней. Мне хотелось думать, что, прежде чем морфий застил ей разум, — перед смертью, — она поняла, что моя сексуальная ориентация значит намного меньше того факта, что я хорошая дочь.