– Понятно.
– Кстати, на вашем месте я бы только и делал, что гонял под двести.
Михаил Николаевич не понял и удивился:
– Это еще почему?
– С вашей ксивой все можно.
Жандарм посуровел:
– Иди давай. Лишнего болтаешь. Мы что, опричники? Нас знаешь как ебут? Беспредельно. Во все дыхательные и пихательные. Каждый день по два раза. А теперь – шагом марш отсюда.
Я щелкнул каблуками и повиновался.
Машина стояла в ста метрах отсюда. Возле местного супермаркета. Я не настолько легкомыслен, чтобы подъезжать на хорошей машине под окна ФСБ. Особенно в маленьком городе, где у тебя непременно внимательно рассмотрят каждую гайку на колесе. Социальная маскировка – важная штука. Скромнее надо быть.
Конечно, я не поехал в Москву со скоростью двести километров в час. Даже ста километров не развил. Я был слишком удивлен. Для начала позвонил Славе Кпсс, назначил встречу, потом набрал номер Миронова.
– Он два дня как уволился, – сказал Миронов. – Я думал, ты знаешь. А что с ним такое?
– Потом поговорим, – ответил я. – Ничего страшного. Но надо увидеться. Жди меня в офисе.
– Понял, шеф, – ответил Миронов весело.
Вот гад, подумал я.
Революция как таковая меня не волновала. Как минимум одну – настоящую – я наблюдал лично. Намотанных на танковые гусеницы людей не видел, врать не буду, но толпы, флаги, водку, всеобщую эйфорию, пустые улицы, разбитые витрины, страх обывателей, запах соляра и тлеющих тряпок, и черно-белых маленьких лебедей, и бесславный конец ГКЧП, и выходящего из самолета Горбачева – сутулого, завернутого в одеяло – по11 мню, да.
Однажды в «Матросской Тишине» я угодил в карцер, на пятнадцать суток, и, когда меня подняли обратно «домой», то есть в камеру, я вошел в дверь наподобие Михаила Сергеевича Горбачева: с виноватой полуулыбкой, глаза в пол. Тогда мой товарищ Слава Кпсс грубо отругал меня.
– Разве после трюма в хату так заходят? – шепотом негодовал он. – Надо заходить вот так, понял?
Он расправил плечи, выпрямился и гордо поднял голову.
– Героем надо возвращаться, ясно? Отовсюду! Тем более из трюма.
Я сказал Славе, что понял.
Горбачев не вернулся героем. У той революции не было героев, и спустя год, когда рьяные коммунисты попрятались по углам, когда на каждом углу уже продавали доллары, гондоны, бухло и поддельные спортивные штаны, когда по обочинам встали эскадроны блядей, а в бывших книжных магазинах обосновались казино и кабаки – я понял, что правильно сделал, когда не поверил в революцию девяносто первого года.
Впоследствии мое отвращение к революции год от года все увеличивалось. Я знал, что революция пожирает своих детей, но не подозревал, что это будет происходить на моих глазах, и мне будет слышно чавканье и урчание жрущей революции, и мне будет видна обильная слюна, текущая по липким губам революции, и ее сладострастно зажмуренные глаза.
Прошло восемнадцать лет, нулевые годы закончились, и мне сейчас ясно: когда революция сожрет своих детей, она захочет сожрать моих.
Думаете, я не был романтиком? Спросите у моей мамы. У соседа по парте Поспелова. К восемнадцати годам у меня накопилось пять тетрадок стихов и песен. Я был настолько романтичен, что лишился девственности только в двадцать два года. Но даже в самые пылкие и романтические периоды я предпочитал сосредотачивать пыл и романтизм в одной точке: там, где было мое дело. Там, где трудился. А трудился я всегда – с четырнадцати до сорока, на протяжении двадцати шести лет – над созиданием чего-либо. Строил, изобретал, мастерил, придумывал. Все остальное мне неинтересно.
Могу казнить, резать, под пулями бегать, в тюрьме могу сидеть – но не от любви к революции, а просто я уродливый человек. Слишком жестокий. Таким, как я, нельзя сублимировать жестокость в разрушение – только в созидание.
Есть знаменитая скульптура Шадра «Булыжник – оружие пролетариата». Мускулистый мужчина, мощно напрягши торс, выламывает из мостовой камень. Скульптура очень красива и абсолютно лжива. Таких атлетически сложенных пролетариев не бывает. Однообразный физический труд уродует тело. Пролетарии в массе своей худощавы и угловаты. Но главная ложь – в форме камня. Мускулистый отрывает от земли бесформенный, дикий камень, тогда как булыжник – это обтесанный кусок гранита правильной прямоугольной формы. То есть сначала рабочий человек, созидатель, в поте лица трудился, прикладывая руки к дикому камню, придавая ему форму, скалывая углы, вбивая в мостовую, – и только потом революционный пролетарий изуродовал, разгромил, выломал этот камень, дабы швырнуть в сатрапов.