Я стушевался.
— Ставлю вам четыре. Всего доброго.
Моя учеба окончилась драматически. Возвратившись из армии, я восстановился, одновременно переведясь из телевизионной группы в газетную и с вечернего отделения на дневное. Мне посчитали «разницу». В течение года я сдал дополнительно несколько десятков экзаменов и зачетов. Все сдал, все выучил, не сдал только один незначительный зачет. Не успел, сил не хватило. Мне назначили повторную сдачу, я не явился — и был отчислен. Сейчас вот я думаю: сидят же в учебной части какие-то взрослые люди, администраторы, и отслеживают учебный процесс. Вот они видят студента, вернувшегося со срочной службы, желающего и умеющего учиться, и учащегося с утроенной энергией. За два года, повторяю, я сдал в три раза больше предметов, чем любой другой. И вот этот рьяный студент, сдав тридцать предметов, вдруг буксует на одном, последнем зачете, в полушаге от финиша. Нет бы спросить: слушай, парень, что с тобой происходит? Учился-учился, грыз гранит, и вдруг такой провал. Может, разочаровался? А не жалко тебе твоих усилий? Неужели не соберешься с силами и не закончишь то, что начал?
Сам я тогда, в свои двадцать два неполных, не очень понимал, что мне нужно, зато четко видел, как мои родители, заслуженные учителя, еле-еле зарабатывают на хлеб.
Понятно, что высшее учебное заведение — не детский сад, туда приходят взрослые или почти взрослые люди, они сами делают свой выбор, с ними никто не нянчится, никто не воспитывает. Не желаешь учиться — иди с богом. Но все же, все же какой-то момент понимания и сопереживания — неужели он не возник в головах функционеров, чья обязанность заключалась в производстве для нужд страны грамотных специалистов?
Добавлю, что в профессиональном плане, как репортер, я делал карьеру семимильными шагами. Активно публиковался. Гонорары, правда, не получал, но я и не заострялся на гонорарах, я делал себе имя.
Ребята, жизнь жестока. Бейтесь головой о стену, проламывайте ее и вырывайтесь на оперативный простор, но если в такой момент вы собьете дыхание — вас вышвырнут вон, изгонят пинками.
Все это я кратко рассказал Семену. За исключением последнего абзаца, про то, что жизнь жестока, — это он знал лучше меня. Потом вздохнул и посвятил в финал своей истории.
Однажды, уже в тридцать пять, я решил все же получить диплом о высшем образовании. Хоть какой-нибудь диплом. Отправился в первый попавшийся университет, естественно, частный, из тех, что во множестве расплодились в последние годы, и сказал — хочу, мол, диплом, три года проучился в МГУ. Мне говорят, принеси, парень, справку из своего МГУ, что ты прослушал курс таких-то наук. Пошел я сюда, на журфак, попросил такую справку, а мне говорят, извините, ваше личное дело утеряно, найти не можем, справку не дадим… То есть я как бы фуфло, понятно? Как бы и не учился вовсе. Как бы ничего не было, ни абитуры, ни эйфории, ни профессора Ковалева и студента Кости Горшкова, ничего. Как бы я самозванец, нафантазировавший свою университетскую эпопею. Это меня сильно задело. Я бы сказал, очень. До того задело, что проклял я все университеты, и этого зеленоватого Ломоносова, и саму идею высшего образования. И сюда я пришел не для того, чтобы ностальгировать. А чтобы зеленоватый увидел, что я еще жив.
Я еще здесь. Я еще могу выпить два по триста, я еще умею перелезать через заборы. Со мной мертвый Ленин, бронзовый Ломоносов и друг Семен Макаров. У меня есть больше, чем мне нужно.
— Не жалеешь, что не стал журналистом? — спросил Семен.
— Нет, — сказал я. — А ты?
— И я не жалею. Более того, я горжусь, что я им не стал.
Фраза произнеслась с надрывом; я знал, что мой старинный друг имеет право на такой надрыв. Как и я, он в юности изрядно потрудился на благо советской многотиражной прессы — районных, городских, отраслевых листков. Я бегал по котлованам, интервьюировал сварщиков и прорабов. Семен катался по колхозным полям и фотографировал комбайнеров. Газетное дело мы знали с азов и низов. Если не мы были профессиональными газетчиками — то кто же? Эти, что ли, прописанные в сталинских высотках, белокожие и гладкощекие, чьи папашки умело полировали правительственные паркеты?
— Семен, — сказал я, отхлебывая. — А ведь, если бы не перестройка, мы бы составили цвет советской журналистики.
— Ну да, — ответил Семен. — А потом нас бы выкинули с работы за пьянство и аморалку. И мы бы с тобой сидели в ободранной квартирке на окраине Москвы и ругали государство.