Недавно я не по сезону уснула на диване, спинка которого заходит под подоконник. Забыла опустить оранжевую штору. Проснулась от скрежета за окном, снова уснула, и мне приснилась, что я в той церкви, где мы с Петькой искали бога. По церкви мечется жеребец, на нем сидит Надежда Аллилуева. А Сталин, состоящий из множества крестиков, держит жеребца под уздцы и гоняет его по кругу, ударяя по крупу большим церковным крестом, который и крест, и одновременно указка. Во сне скрежетало, но я так и не смогла разобрать, что. Проснувшись, я подумала, что сон — цветная иллюстрация моего подсознания. Я начала воспоминать Петьку, и память открыла мне двери, за которыми ничего никогда не было.
Черный Ворон стал Петькиным наваждением. Петька не выходил из дома, боясь, что Ворон налетит на него у самого подъезда. Я регулярно бросала письма в Петькин почтовый ящик — мне было больше некому писать. А Петька отказывался от моря, ходил дома в дяди Сашиной фуражке, и мне даже казалось, он был по-своему счастлив оттого, что за ним охотился Черный Ворон.
Я училась уже во втором классе, советская власть еще дышала. Я мечтала стать Зоей Космодемьямской, но моя фантазия обо мне-Зое заканчивалась на том месте, где в действие еще не вступала веревка, на которой ее-меня должны были повесить фашисты. Я не хотела болтаться, как замерзшая тряпка на бельевой веревке, как болтался сын Эммы, и только гордо плевала в лица фашистам, сощурив глаза, чтобы своей смелостью дотянуться до их низкой и подлой сути. Петька мечтал стать директором, он понял — директорская прическа появится у него, только когда он вырастет.
Мой дядя приехал внезапно. Внезапно потому, что раньше я и вовсе не знала о том, что у меня есть дядя. И я могла бы сказать, что появился он у меня скоропостижно. Однажды осенним утром сошел с поезда на вокзале под железнодорожным мостом. В руках мой дядя нес пластмассовый черный чемодан, из верхнего угла которого улыбалась рыжая распущенно-волосая девушка. Дядя шел качающейся походкой, казалось, ему хотелось пойти и вправо, и влево. Но шел он прямо — мимо парка, мимо стройки, к нашему тоже кирпичному, но двухэтажному дому. Под мышкой мой дядя нес зеленую фуражку, и если бы кто-то сказал мне тогда, что он — чей-то дядя — я бы решила, что Петькин, ведь в нашей семье фуражек никогда не было.
Мы с Петькой стояли на мосту и смотрели ему в спину. Можно было подумать, он идет не по земле, а по неспокойному облаку, но мы с Петькой сто раз и даже больше ходили по той дороге, и она была твердой, как и любая другая дорога. Мы не отрывали от него глаз, пока он не скрылся за деревьями, которые скоро начнут желтеть.
Вернувшись после моста домой, я узнала, что у меня есть дядя.
Мой дядя открыл чемодан с девушкой в уголке. Даже ранец Эммы никогда бы не смог с ним, с этим чемоданом, сравниться. Такой мог появиться только из сказки. Я жила на этом свете восемь лет, за это время успела сменить один город на другой и похоронить множество насекомых. Моя жизнь была богата на события — я о многом и подолгу мечтала. Мои мечты менялись очень быстро, так быстро, что иногда наскакивали друг на друга. Особенно хорошо мне мечталось, стоя в классном углу. Нина Леонтьевна била указкой кончики моих пальцев, и ставила в угол, чаще других, ведь я Черного Ворона не боялась — я сама была Черным Вороном. Я стояла в углу щурилась и дотягивалась до Петькиного затылка, до Ленина над доской, он тоже щурился, но до меня не дотягивался. Я трогала глазами Нину Леонтьевну, и все время представляла ее без одежды, но сразу гнала эту фантазию — уж я-то знала, что у нее может быть под одеждой. Мне было стыдно от такой фантазии, и я не смогла бы поделиться ею даже с собой-Зоей. Когда я вспоминала Зою, фантазия переключалась на фашистов, которым я плюю в лицо, а за ними вставал Петька с блестящим яйцом вместо головы в те времена, когда он станет директором, а я вернусь в свой первый город, в свой старый дом. Единственное о чем я тогда не мечтала, и я знаю, что Петька тоже не мечтал, — это о красивых вещах, потому что красивых вещей мы тогда ни у кого не видели. Но когда приехал мой дядя и открыл свой чемодан…
Там в пластиковой упаковке лежали красные, желтые, зеленые шарики. У них был такой ядовито-веселый магнитный цвет, что глаза просто прыгали в этот чемодан и оставались лежать там рядом с жвачными шариками и жестяными банками кока-колы. Я знала, что такое квас, газировка и грушевый лимонад. В «Колосе» продавался бесцветный березовый сок в трехлитровых банках. Но ни в одном магазине, а их рядом с нашим домом была два — один «Колос», другой — через дорогу — я никогда не видела напитка в такой таре. Дядька Витка был специалистом по таре — всякая, какая можно, она звенела в сумках у него за спиной, когда он стоял в очередях. Сдав бутылки из-под пива и кефира, банки разных калибров, он, гремя мелочью в худом кулаке, шел в очередь за хлебом. Но железной тары, кроме консервов, я не видела ни в том магазине, ни в этом, ни в том городе, ни в этом.