Он встал только по нужде, когда небо стало уже пепельным, а окоченевшие деревья плеснули на мягкий снег первые размытые тени.
Когда он вернулся, заспанный, небритый Козлов протянул ему телефонную трубку.
— Да, таа-рыщ старший лейтенант, — пробубнил Попов, застегивая ширинку. — Все нормально, — обернулся к нарам. — Журба повел смену.
Смена уже заваливала в караулку. Солдаты молча с кряхтеньем сдергивали с себя автоматы и подсумки, расхаживали немеющие ноги, развязывали друг у друга тугие узелки шапочных завязок под подбородком.
— Не май месяц, ага? — улыбнулся Попов народу. — Где хохол?
И вышел постоять на крыльцо.
Хохла не видно, солнца не было, натужно каркала простуженная ворона. Попов уже улыбался — вот и караулу конец, вот и все, там и весна, там и дом — он был спокоен, наконец он один и не видит людей. Сгорбленный от холода Журба бодро трусил по тропинке и последние метры проскользил с разбега с шальным посвистом, как по ледянке, и со смехом уткнулся в раскинутые руки сержанта, опалив стужей лицо Попову, хранящее последние остатки сонного тепла, и губы хохла прошептали страшное:
— Улитин ушел с поста.
Попов еще хлопнул хохла по плечу, еще рот его ломали то улыбка, то гримаса, и только потом уронил руки и обреченно шагнул на крыльцо:
— С автоматом?
Журба кивнул.
— Мужики, за старшего Козлов, мы с Журбой проверяем посты, — крикнул он смене, выхватил из стойки автомат и подсумок.
— Позвонил? — спросил ждавший Журба.
— Может, он в прорубь свалился?
— Какую, на хрен, прорубь — следы видны… Меня как дернуло вернуться посмотреть. Глянул — пусто.
Они вылетели на речной берег, и Попов в мучительном бессилии по-волчьи щелкнул зубами:
— Хоть бы автомат, паскуда, оставил, а? — он сгреб плечи хохла и почти выстонал: — Ну что, хохол? Что ты заглох?! Куда он пошел? Ну?
— К дороге, — просто ответил Журба. — А куда ему еще отсюда идти? Звони в роту. Подымут взвод, комендатуру, оцепят. У него в подсумке два магазина и один в автомате.
— Да-а?! — Попов с размаху швырнул хохла в снег. — Самый умный, да? Ты думаешь, я один в дисбат пойду? Потому, что я последний его замочил, да? Но вы же его всем взводом гасили! Я вас всех за собой потащу! И ты пойдешь, понял? — Попова трясло. Он кричал прямо в застывшие глаза хохла, не давая ему приподняться, с каждым словом вдавливая его в снег. — Ну!
— Следы есть, он дохлый… До смены два часа, может, догоним? — с натугой выдавил хохол. — Да пусти ты меня, скотина!
Они бежали вдоль опушки густого елового леса, по самой ее кромке, среди серебристых от изморози стволов. Они бежали, стараясь не выпускать из виду лохматого следа, петляющего впереди, вдоль этой бесконечной опушки с синими подпалинами теней. Бежали друг за другом, отводя руками жесткие елочные космы и путаясь в снежных фонтанчиках кустов, прокладывая свой издерганный, ломаный след меж аккуратных крапинок птичьих лапок и пушистых лосиных троп. Внутри, как нагоняющий время поезд на дальнем перегоне, тяжело и весомо грохотало сердце, и тугие горячие волны крови бешено гуляли по всему телу.
Опушка кончилась жиденькой посадкой, а дальше — поле, по дальней кромке которого плыли дрожащие редкие огоньки — дорога.
Попов покрутил головой — вот вроде след, вот он идет, а где же?..
Он услышал сухой, отрывистый треск, будто рванули в ушах податливую ткань, — метнулось сухое эхо в лесу. Он все еще искал, где же эта фигура в серой шинели, и, случайно оглянувшись, вздрогнул — у Журбы дико перекосилось лицо, он оседал на снег, утыкался в него лицом и оттуда, снизу, от самых ног, хрипел незнакомым, сдавленным голосом:
— Ло-жись.
Попов изумленно присел, оглядываясь по сторонам, — господи, как все нелепо, зачем? Посреди поля?
И еще раз этот звук — треск гнилых нитей, короткий, как заикающийся поездной перестук.
— Стреляет, паскуда, — бессильно прошептал хохол.
Попов резко бросился в снег, вжался в его холодное, противное месиво, задохнувшись собственным дыханием и ужасом.
Стало тихо совсем, но он будто слышал неумолимый скрип подходящих шагов и видел, будто со стороны, свое тело: огромное, растущее, как тесто в кадке, мягкое, беззащитное, неуклюжее тело, такое невыразимо притягательное для короткого, с хрустом, удара штык-ножа. Он, его жизнь, его единственное время, кончится сейчас, вот здесь, в двадцать лет, и потому уже ничего после, и мать его…