Кружа по городу, он снова и снова возвращался к ее дому, стоял у подъезда, не решаясь войти – прогнала же… А тревога все стучала и стучала в голове – как она там, совсем одна, с этим холодным чудовищем, с Глебом ее… Люся, Люся, самая красивая, самая умная, самая необыкновенная девушка на свете, как страшно за тебя. И еще одно откровение вдруг пришло, как открытие, как истина, как сермяжная правда : когда любишь и боишься, остальное все кажется не таким уж и значительным, и то, что так волновало прежде, отступает в небытие, и все эти 106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106чужие проблемы, черные дыры, холодные сквозняки мигом исчезают из поля видимости, и не слышится больше их горестного к себе зова, если боишься только за одного, самого любимого на свете человечка. И лампочки никакие больше в тебе не горят, кроме одной, которая тоже только исключительно для этого самого человечка и предназначена…
17
— Как же так получилось–то, Глебка? – Люся, подперев щеку кулачком, сидела напротив, смотрела в когда–то холеное и красивое, теперь же потухшее, серо–желтое лицо Глеба.
— Не знаю… Видно, тот самый колокол по мне прозвенел. Помнишь, когда ты ко мне в Уфу приезжала, сказала — никогда не знаешь, по ком звонит колокол… Еще писателя какого–то называла, я не помню…
— Да, Хэмингуэя…Но я, наверное, что–то другое имела в виду. Я ж не могла так жестоко… А как ты узнал, что у тебя рак? Заболело что–то?
— Да нет, ничего у меня не болело. Я на свадьбе в обморок упал. Еще все смеялись, что от счастья… В чувство меня привели, а я снова упал, и снова… Тогда уже и скорую вызвали.
Глеб долго рассказывал ей о своих больничных мытарствах, о мучительных ожиданиях результатов анализов, о том, как остатки надежды за те две недели, проведенные в больнице, постепенно сменялись горечью отчаяния. К концу этого грустного рассказа лицо его совсем посерело. И Люсино личико потухло, сдвинулось бровями к переносице и сжалось горестно губами, и огромные тепло–коричневые глаза заволоклись едва сдерживаемыми слезами.
— …В общем, через две недели вышел я оттуда с готовым уже диагнозом, как с приговором… Жене моей врачи сказали, что больше пяти месяцев мне и не протянуть, — закончил свой рассказ Глеб и опустил голову, дернул кадыком на худой шее, замолчал надолго. Потом поднял на Люсю тусклые глаза, спросил:
— Люсь, ты мне скажи, только правду… Я тебе сейчас не противен?
Люся оторвала кулачок от щеки, разжала пальцы и, выставив ладонь перед лицом Глеба, спросила возмущенно, проглотив быстренько подступивший к горлу комок:
— Ты что несешь, парень? Совсем с ума сошел? Как будто первый день меня знаешь…
Благодарно ей улыбнувшись, Глеб проговорил:
— Спасибо тебе, Люська… Конечно, ты другая. Ты не как все…
Он еще что–то хотел сказать ей , но лежащий под рукой его мобильник задергался некстати, запищал жалко мелодией песенки про черного бумера. Взглянув на него коротко, Глеб нажал на кнопку отключения, отодвинул от себя подальше. Звонил отец. Не хотелось Глебу ни кем сейчас говорить. Ни с родителями, ни с юной женой–красавицей. Вспомнилось сразу, как он из больницы домой пришел и поцеловать ее потянулся, а она шарахнулась от него, как от мерзкой жабы, как от прокаженного… И родители тоже… Нет, родители сейчас в горе и в ужасе, конечно, но в каком–то своем только, будто горе их к нему никакого отношения не имеет. Будто он просто подвел их этой своей болезнью. Они от него другого ждали, а он их подвел… А Люся – нет. Люся – не такая… Подняв на нее глаза, он набрал в грудь побольше воздуха и на выдохе, совершенно искренне проговорил то слово, которого никому и никогда в жизни еще не говорил:
— Прости…
— Да ну тебя! – коротко махнула на него ладошкой Люся.
— Нет, в самом деле, Люсь. Ты и правда прости меня…
Глеб вдруг разом перезабыл все те добрые и проникновенные слова, которые приготовил для этой девушки. Он очень, очень боялся, что она его прогонит. Да она и должна была его , конечно же, прогнать – слишком уж круто он с ней обошелся тогда, в Уфе. Да и раньше обходился не лучше, если вспомнить только, как щедро, по–царски позволял ей себя любить. Ей, которая делала за него все курсовые, переписывала конспекты, которая кормила и обстирывала, которая ходила с ним, как с ребенком, на каждый экзамен… А он ее обманывал всегда. Использовал и обманывал. И даже с ухарски–мужицким каким–то удовольствием. И забыл бы ее с таким же точно удовольствием, если бы не прижало так вот сильно… Все это он хотел ей сказать, конечно, только духу не хватило, да и слова нужные, как назло, из головы вылетели. Впрочем, там их особо много и не было, этих самых нужных слов…