А что, что ей оставалось делать? Жить с Ольгой Андреевной всю жизнь под одной крышей, в убогой ее квартире? Висеть лишним грузом на ее шее? Сознавать себя никчемным и жалким придатком к собственным детям, ее обожаемым внукам? Она ж не виновата, что всю жизнь прожила за мужниной спиной, как за каменной стеной, и ничему толковому больше не научилась. Да и Олег не настаивал, чтоб она этому самому жизненно–толковому вообще когда–нибудь училась…
Вздохнув, Алла перевернулась на другой бок и натянула одеяло на голову, свернулась под ним маленьким комочком, плотно зажмурила глаза - надо еще поспать…
Хотя спать вовсе не хотелось. Не шел в нее этот сладкий утренний сон, который она так раньше любила. И даже не сам по себе сон любила, а некое счастливо–сладостное осознание своего каждодневного праздничного бытия : пусть, пусть другие встают и выходят из теплого дома в холодные промозглые утра, а она будет барахтаться, плавать в своей беззаботности–невесомости на шелке простыней, под пухом одеяла… А вот здесь такого праздника не получалось. И не получится уже никогда, наверное. Перечеркнула она сама свой праздник легкой черточкой–прочерком в графе анкетной, о количестве детей у потенциальной русской невесты вопрошающей. Перечеркнула разом, выходит, присутствие в своей жизни и Василисы, и Петечки…
Откинув одеяло, она села на постели, запустила руки в густые светло–рыжие волосы, откинула голову назад. Сентябрьское немецкое солнце вовсю рвалось в спальню через неплотно закрытые ставни, оставляя на полу узенькие острые полоски света. Сейчас, сейчас она выйдет к нему, к этому солнцу, со стаканом сока и большой чашкой чудесно пахнущего кофе, сядет, подогнув под себя ноги, на теплую траву газона и подставит навстречу ему заспанное лицо, и почувствует тут же, как разглаживается под нежными утренними лучами кожа, и услышит, как нежно плещется голубая вода в бассейне, приглашая в свои утренние объятия, а потом Гретхен позовет ее завтракать…
Спускаясь по лестнице, Алла вспомнила первое свое утро в этом доме, — она тогда так же вот вышла и уселась прямо на траву, сложив по–турецки ноги, а Руди, удивлено и испуганно жестикулируя, суетился вокруг нее и все показывал пальцем на раскинутый рядом шезлонг, — непорядок, мол, вот там, там сидеть надо… А потом ничего, привык. Понял, видно, что маленькие ее странности–вольности ни в какое сравнение не идут с
той русской покладистостью да покорностью, в поисках которой и бродят заграничные женихи по интернетским сайтам…
— Фрау, битте, — услышала Алла из открытого кухонного окна ласковый голосок Гретхен и улыбнулась ей приветливо. Что за прелесть эта девчонка–прислуга, и где только Руди ее откопал…Не видно и не слышно ее, будто и нет вовсе, а в доме чистота просто стерильная, еда вкусная, газоны подстрижены, белье всегда свежее…
Алла поднялась с травы, допила кофе, подошла к самому краю бассейна. Солнечные зайчики красиво резвились через голубую толщу воды на белых плитах, подмигивали лукаво – ну, давай, иди к нам… Вспомнилось ей тут же, как она стояла вот так, на краю бассейна, в родной Сосновке и смотрела, как плещутся в воде Петечка с Василисой… Сердито тряхнув головой так, что рассыпались вольно по плечам золотисто–буйные ее кудри, она резко развернулась и пошла в дом – завтракать пора. Что ж это за утро такое, никакого душевного покоя нет. Опять, видно, надо садиться письмо писать…
Странно, но эта письменная односторонняя связь с Петечкой и Василисой почему–то успокаивала, давала иллюзию пусть даже и нелепого, но хотя бы какого–то общения. Они ведь там письма эти читают, и обсуждают между собой, наверное. Вот она таким образом и участвует в их жизни…Пусть хоть так, чем никак. Хотя очень, очень интересно знать, в какой институт поступила Васенька, как Петечка к новой школе привык, и водит ли его Ольга Андреевна по–прежнему на фигурное катание – у мальчика, тренер говорил, исключительные способности к этому виду спорта, и тело будто создано для мягкого скольжения по льду. Можно было бы, конечно, и самой втайне от Руди домой позвонить, или попросить детей написать ей письмо до востребования, да она боялась очень. Боялась услышать Петечкин от слез дрожащий голос, боялась Василисиной скрыто–равнодушной обиды, боялась и открытого холодного презрения Ольги Андреевны…Конечно, она должна была разделить эту ношу с ними. Конечно, должна…Только не смогла вот. И забыть их не смогла. Одно и остается – бесконечные эти письма теперь писать…