Непостижимо! Так, наверное, было и в 1933-м, когда с молчаливого попустительства большинства началась всеобщая катастрофа.
Неонацисты приблизились еще на пару шагов. Негр выбежал из зала. Я, второй раз в этот вечер, побежал за ним. Но бывшего гастарбайтера или гэдээровского студента уже и след простыл. Зато я наткнулся на железнодорожных полицейских. Я стал просить их задержать — или хотя бы удалить из ресторана — неонацистов.
— Сейчас мы не можем… У нас полно других дел.
— Я из газеты, — настаивал я, — и пишу репортаж о Лейпциге. Назовите, будьте добры, свои фамилии и скажите, где ваш начальник.
Услышав такое, они отправились со мной в ресторан. Фашистов, которые, скорее всего, полагали, что Бисмарк был лейб-медиком Гитлера, одного за другим начали выводить из зала. Некоторые посетители аплодировали. Все опять принялись за еду.
Вечером в баре своего отеля я рассказал об этой истории незнакомым людям.
— Плохо, конечно, — сказал инженер-химик из Вольфена, — но если бы какой-нибудь черномазый вздумал глазеть на мою жену, я бы тоже дал ему в морду.
Мне стало нехорошо. Так ли уж неправ был Гюнтер Грасс со своим страхом за немцев?
В церкви Святого Фомы я слушал органный концерт.
Смерть следовала за мной по пятам, из Лейпцига в Эрфурт. Несмотря на летнюю жару, эрфуртский гостиничный номер отапливался. Отопление так же не поддавалось регулировке, как и вода в душе. Сколько я ни крутил ручку, в ванну лился сплошной кипяток. Усталость и плохое самочувствие наслаивались на негативные впечатления.
Красные пятна на груди, давно меня пугавшие, в Эрфурте за считанные часы превратились в усеявшие все тело гнойнички. Ночью подскочила температура — отчасти, наверное, из-за страха. С 1983-го года при каждой простуде, каждом телесном недомогании во мне оживала уверенность: это СПИД. Начинается твое умирание. В нынешнем мире нет средств, которые могли бы приостановить развитие этой самой унизительной (по мнению некоторых) инфекции. Даже незначительные проявления забывчивости давно казались мне предвестниками токсоплазмоза — инфекционного поражения головного мозга. Восприимчивая мозговая ткань распадается первой. Я сидел в кресле гостиничного номера и снова размышлял об этом. Бессмысленно. Когда заглядываешь по ту сторону смерти, ничего достоверного помыслить нельзя.
Главное, чтобы умирание не было слишком мучительным. Лучше сразу, чем если агония растянется еще месяца на три. После смерти, скорее всего, страха уже не будет… Мне тогда еще не исполнилось сорока.
В который раз, но теперь отчетливее, чем прежде, я подумал: жизнь моя прожита. Что мне было делать с таким знанием? Ну да, с благодарностью вспоминать то хорошее, что выпало на мою долю. Размышлять о всех тех, кто, будучи моложе, чем я, уже расстался со своей (предположительно однократной) жизнью.
Ощущения Уходящего-из-жизни передать невозможно. Пока я еще могу шагать, смотреть… — вот что я чувствовал. Ранним утром я брел по Эрфурту. Величественная, но сильно пострадавшая готика, впечатляющая Соборная гора…[208] Кулисы для чумы. Меня удивляло, что именно я, всегда умевший чувствовать пышное великолепие жизни, подвергся такому наказанию… нет, испытанию: должен выдерживать смерть моих друзей, одного за другим, нескончаемую боль разлуки, необходимость «заговаривать» некий вирус, который представляется мне самой глупой и самой подлой частицей жизни. С этой мерзостью нужно было как-то справляться, в то же время не подпуская ее к душе, которая занималась мобилизацией внутренних сил и отправляла их сразу по всем направлениям. К Богу, к Ничто, к чувству собственного достоинства.
Может, с чуть большим благоговением, чем если бы у меня под рубашкой не было красных пятен, осматривал я кафедральный собор. Я уже знал: невзирая на эти признаки близкой смерти, больные редко впадают в истерику — или такие припадки длятся недолго. Истерика требует слишком много сил и вскоре начинает казаться чем-то мелочным в сравнении с вечностью, с тем невыразимым, что нас ждет. У всех, кого я видел на улице, впереди был один и тот же путь — теперь мне предстояло пройти по нему, и пройти преждевременно. Что избавляло меня от тягот старости — одиночества, поздней потери любимого человека.
Все это, как будто, было давным-давно объяснено в книгах. Я тоже это понимал и только боялся впасть в отчаянье, не предусмотренное моим внутренним распорядком. Неужели лишь пессимисты, усталые меланхолики не ошибались в толковании жизни?