В лесочке каком-то дохлом, уже просвечивающем насквозь, остановились мы.
Слава богу, дождь пошел, никто в такую погоду с трассы съезжать не будет, в машину заглядывать. Но все равно в маленьком его БМВ особенно не развернешься, свитер стянуть – и то проблема, руки не подымешь.
И что же нам, несчастным, осталось?
Пальцы наши, бесстыжие наши пальцы.
Жилистая его лапа с обгрызенными до мяса ногтями, жадная, хватающая, винтом закручивающая, протискивающаяся, рвущая.
И быстрая моя, алчно скрючивающаяся, как птичья, гладящая, сжимающая, скользящая, только что наманикюренная, да где уж тот маникюр.
Рты еще нам остались, непрестанно бормочущие такое, что и думать нельзя, и успевающие втягивать, всасывать, вдыхать, делиться слюной и опять говорить.
Девочка, девочка любимая, сучка, сучка, проклятая сучка, ты Женю сегодня тем же встретила, тем же, да, а кому еще ты делала так и так, так, делай так, кому еще, говори, девочка, солнышко мое, маленькая моя, о, не могу больше.
Витя, Витечка, родной, не могу, я тебе здесь залью все, уже залила, милый, хочешь убить, ну убей, ударь, ударь же, пожалуйста, проклятый, ненавижу, ненавижу, мальчик, маленький мой, не плачь же.
Через полтора часа он высадил меня у театра, занес сумки, поздоровался с Миррой, заметно выделявшей его из всех и при этом явно недолюбливавшей, мне кивнул – да и рванул, сразу выбираясь в левый ряд, на поворот – к себе, в студию свою знаменитую, брехать на всю страну. «Здравствуйте! С вами следующие два часа буду я, ваш Виктор... Оставайтесь с нами...»
А предыдущие, предыдущие два часа с кем вы были, сладкоголосый, но, увы, уже плешивый Виктор? И с кем вы были предыдущие два года, и пять, и десять лет, с кем, где носил вас черт, любимый всеми десятиклассницами и еще одной полоумной бабой, обожаемый комментатор, диск-жокей, ведущий, властитель ушей и дум, чтоб ты сдох, где же ты был, когда я выходила замуж, и трахалась по всем углам, и уж было собралась уйти от мужа к одному, как позже выяснилось, гаду, но не ушла, Женя сидел в кресле, закрыв глаза, и молча плакал, слезы текли из-под век по щетине, по дряблой коже, он плакал, и я осталась, а уж ведь было ушла, но ты-то где был, на кой черт ты где-то шатался, спал с какими-то чужими бабами, женился на какой-то идиотине, на прислуге, на быдле, пацана дебильного, дауна с ней родил, на всю жизнь теперь крест твой, зачем, любимый, ведь все же ясно, никого ни роднее, ни ближе, мы же одно, один человек, почему ж мы живем врозь, сами терзаемся, других терзаем, почему не с тобой я каждую ночь, а с кем попало, почему на кого попало выплескивается моя немереная любовь, а не на тебя одного, кому она положена Богом, почему, любимый, почему, почему, почему?
Я полезла в карман и вытащила бумажку, которую он мне сунул еще в машине – вместе с очередным флаконом «Мажи», на большее у него фантазии не хватало, да и деньги, я давно уже заметила, слишком большие он на меня тратить не любил.
Там были стихи. Иногда он писал мне стихи и дарил эти бумажки, а я прятала их в конверт, а конверт этот с некоторыми фотографиями и этими самыми бумажками держала в старой сумке на антресолях.
Господи, хоть бы мне помереть, что ли!
Эти стихи начинались так: «Вот и минуло лето. И Яблочный Спас посулил, что нам все отольется...»
Я как заревела, так и в метро домой ехала ревмя ревя, уткнулась в угол, только сопли ловила да слезы из-под темных очков утирала.
«...Что ж, подходит к концу наш последний сезон, моя рыжая осень...»
Я плакала и заметила, что кое-кто узнал плачущую актрису.
И это, в общем, неплохо, потому что новая сплетня о личной трагедии не помешает.
Плохо то, что я его действительно очень сильно люблю.
Я-то знаю, что люблю. Это он может сомневаться, к Женьке ревновать, это трахальщики мои могут усмехаться, принимая на свой счет нежное мое бормотание, это подруги могут судить, какая, мол, любовь у этой шлюхи, не дает, только если не просят, а то и сама предложит.
Это пусть другие сомневаются, а я знаю точно.
И когда все уже были в сиську, когда Васенька наш уже появился в моем платье из «Сестер», да так прошелся с кружевным зонтиком, в шляпе, так задницей вильнул, что все полегли, да еще монолог мой прочел немного переделанный, но так похоже и по голосу, и по характеру, что и Женька многотерпеливый поморщился, когда уже добирали из последних бутылок, а кто поденежней на буфетный коньяк перешли, когда дым повис такой, что глаза заслезились, когда кое за кем из актерок уже мужья и хахали приехали, одних увели, другие засобирались – так мне опять паскудно стало! Хотя вечер-то получился симпатичный, вроде все меня любят, а что мне еще надо. Но почему я сижу здесь? Почему сейчас поеду отсюда вон с тем, седым, бородатым, нахмурившимся, кто он мне? Супруг он мне, Евгений Семенович Панин, скульптор средней руки, а человек золотой, дай ему бог здоровья, доброй душе, терпит блядовитую актриску, а я его видеть не могу, не могу, ну что мне делать? Почему же не бросаю я всё, не выскакиваю из этого вонючего, не постороннего мне, конечно, но ведь до смерти же надоевшего храма искусства, чтоб он сгорел, не хватаю первую попавшуюся машину, не называю адрес, который уж и после смерти не забуду, не лечу туда, не забираю этого старого, да всё хорохорящегося дурака, козла плешивого, не падаю в ноги ему, не клянусь быть верной и покорной женой, рабыней вечной, не уезжаем мы с ним, почему-у?!