Я тоже вошел в палату, обдумывая, как бы поделикатнее сказать Ван Хельсингу об этом. Профессор тем временем снял с пациентки шляпу и вуаль. Я затаил дыхание. Женщина поразила меня невероятной худобой (о таких говорят "кожа да кости") и одновременно – необычайной молодостью и красотой. Я залюбовался ее большими карими глазами и совершенно черными волосами, собранными на затылке. Но это не все... Я моргнул, и пациентка Ван Хельсинга на какое-то мгновение показалась мне его ровесницей. Я увидел седину в ее волосах и густую сеть морщин под глазами. Повторяю, все это длилось менее секунды, и в следующее мгновение ее лицо вновь стало молодым и красивым, а из волос исчезли седые пряди. Меня посетила странная догадка: молодость пациентки являлась чем-то вроде вуали, скрывающей ее истинный возраст и внешность. Но пустой, отсутствующий взгляд ее полуприкрытых глаз скрыть было невозможно, хотя я явственно ощутил в нем безграничное горе.
Посмотрев на профессора, я обнаружил, что он внимательно наблюдает за мной, наморщив свои светлые (и тоже начавшие седеть) брови. Наши глаза встретились (в моих застыл вопрос, в его светилось знание), и он сказал:
– У вас хорошая восприимчивость, Джон. Если не ошибаюсь, вам удалось увидеть то, что скрывает этот замечательный фасад?
Меня настолько ошеломил его вопрос, что я лишь утвердительно кивнул. Правильно ли я его понял? Уж не метафизическая ли причина вогнала в кататонию его пациентку, и не метафизикой ли обусловлена такая двойственность ее внешности? Мои предположения были весьма смелыми. Но еще смелее и невероятнее было... странное ощущение родства между мною и этой женщиной. Нас как будто бы соединяло некое общее горе.
К моей досаде, профессор больше ничего не объяснил, ограничившись словами:
– Пусть отдыхает. Вечером я зайду к ней. Хотелось бы, чтобы вокруг была полная тишина и чтобы нам никто не мешал.
Дальше последовала и вовсе удивившая меня сцена. Профессор опустился на одно колено, словно влюбленный, предлагающий руку и сердце милой прелестнице (меня тут же обожгло болью воспоминаний о Люси). Осторожно сжав вялую ладонь женщины, он с такой любовью и нежностью поцеловал обтянутые перчаткой пальцы, что меня охватило смущение и изумление одновременно. Этих людей явно связывало нечто большее, нежели отношения врача и пациентки.
Любопытство не давало мне покоя. Когда мы вышли и профессор запер крепкую дверь на такой же крепкий, надежный замок, я отважился спросить напрямую:
– Кто эта женщина?
Не глядя на меня, профессор тяжело вздохнул:
– Герда Ван Хельсинг, моя жена.
Это признание повергло меня в еще большее замешательство. Как я уже говорил, мы с профессором знакомы почти восемь лет – с того самого времени, когда я пятнадцатилетним мальчишкой поступил в университет, для чего впервые покинул родной дом. Я был значительно моложе остальных студентов и служил им постоянной мишенью для насмешек и колкостей (самое скверное, что выглядел я даже моложе своих пятнадцати лет, и однокурсники мне часто советовали "вернуться к мамочке и немного подрасти" или вместо лекций "поиграть в солдатики"). Только Ван Хельсинг сумел разглядеть мои способности и взял меня под свое "отеческое" и профессиональное крыло.
Мы очень сблизились. Наверное, главную роль здесь сыграло то, что профессор в какой-то мере заменил мне рано умершего отца. Помимо этого, нас объединяла страсть к медицине, и Ван Хельсинг во мне видел себя в юности – он сам очень рано стал практикующим врачом. Мои однокурсники были почти на десять лет меня старше, отчего нередко я и впрямь ощущал себя ребенком, путающимся под ногами у взрослых. Ван Хельсинг с неизменной улыбкой прогонял прочь все мои сомнения, убеждая ни в коем случае не бросать медицину. (Добавлю, что профессор имеет еще и юридическое образование, позволяющее ему заниматься адвокатской практикой, но он всегда подчеркивает, что выбор стези служителя Фемиды был ошибкой юности.)
За все годы нашего знакомства (а также во время моего краткого – однодневного – визита в его дом) я ни разу не слышал, чтобы профессор упоминал о жене или детях. Я привык считать его холостяком. Естественно, мне никогда бы и в голову не взбрело расспрашивать Ван Хельсинга об интимных подробностях его жизни.
В коридоре, где мы стояли, не было никого, и мы могли говорить, не опасаясь быть услышанными. Однако для спокойствия своего друга и гостя вопросы я задавал шепотом: