Мы сидели вокруг старого, колченогого стола, его белая пластиковая столешница была исцарапана, в одном месте на ней проступало глубоко вырезанное краткое ругательство. Семь полусломанных стульев, с металлическими, как и стол, ножками, с фанерными сиденьями в ободранной голубой краске, стояли неровным кругом. Мужчина слушал говорящую молча, разминая недавно развязанные руки. Восточная красавица смотрела с презрением, несколько раз пыталась перебить, потом застыла, брезгливо искривив губы. Гриша сидел далеко от стола, покачиваясь на задних ножках хлипкого стула, держа на коленях руку с тяжелым пистолетом, дымил сигарой. Гарик пистолет положил на стол перед собой, смотрел на блондинку, не отводя ни на секунду глаз. Мы сидели рядом, я обнял любимую за плечи левой рукой, правую, с пистолетом, перевесил через спинку стула — держать в дискуссии оружие на виду мне казалось неудобным.
Заговорил Гриша.
— Мадам, я извиняюсь у вас, — сказал старый еврей и скорчил любезную, видимо, по его мнению, рожу, — и у ваших подельников, но это полное фуфло, дорогая мадам, весь этот ваш народ, извиняюсь, и эта ваша скучание, весь ваш базар. Что вы мине, пожилому человеку, будете говорить народ-шмарод? Народ хочет кушать и очень довольный, что кушать есть. Или вы будете ему рассказывать про жизнь и что он дурнее вас? Вот ваши русские сидят, — Гриша ткнул стволом в сторону мужчины и девушки, — так это просто хазейрим, по-русскому урки, а не народ. Или если я аид, а Гарик Мартиросович из армяшек, так мы уже не русские? Вы же интеллигентная дама, что вы гоните такую парашу, что людям стыдно слушать… Между протчим, очень приличный костюмчик на вас, а что было бы вам надеть, если бы не было в магазинах что купить?
— Жид… — прошипела красивая девушка и, плюнув на пол у своих ног, выпрямилась и с улыбкой посмотрела Грише в лицо.
— Вот видите, — закончил Гриша тихо и без малейшего акцента, — видите, сударыня, с кем вы оказались в одной компании. Неловко… Потом стыдно будет.
— Вы удивительно сильны в демагогии для такого темного человека, которым прикидываетесь, — сказал мужчина и, поправив очки, внимательно и остро посмотрел на Гришу, потом перевел взгляд на Гарика, на нее, на меня…
— Странные вы, господа… Не понимаю вашего маскарада, но, судя по всему, люди вы любопытные, занятные, не быдло… И при этом, очевидно, хорошо подготовленные для борьбы, может, даже для какой-нибудь специальной операции. Почему же вы не с нами? Неужели вас, — он обратился прямо ко мне, — и вашу прелестную подругу привлекает эта жизнь, животное потребление, унылая буржуазная мораль, тоскливая система запретов и разрешений, вегетарианская культура, гибель настоящего искусства, жестокое подавление и истребление даже из сознания величайшей человеческой идеи — идеи революции? Мне кажется, что вы, — он снова обратился прямо ко мне, — имеете какое-то отношение к искусству. Следовательно, вы не можете принимать этот мир, эту свиную кормушку, не можете не любить революцию, как художественный акт! Этот мир несовместим с нами, с художниками, артистами, музыкантами, писателями, с теми, у кого есть воображение и совесть, он вытесняет нас на края и так и называет — маргиналы. Но за нами есть наша сила, мы можем поднять людей против этого проклятого порядка и сами, наиболее сознательные и заинтересованные в разрушении этой мерзости борцы, можем пойти первыми на прекрасную гибель!
Его треснутые очки съехали на кончик носа, и стало видно, что глаза его желтые, маленькие и совсем без ресниц, звериные, с ускользающим выражением. Гарик кашлянул, повернулся ко мне.
— Товарищ, конечно, горячится, да, — сказал он, — но надо же ответить, он же в чем-то прав, а? В наставлении по идеологической борьбе и дискуссиям без оружия, раздел «Дискуссии культурные, споры пьяные, сцены семейные, драки до крови и другое» сказано…
Я услышал, как она тихонько засмеялась, покосился — испуганно глянув на меня снизу вверх, она зажала рот рукой, сделала еще более круглые, чем обычно, глаза и скорчила, отняв руку, одну из своих детских гримас. Я подумал, что никакие идеи, никакие попытки изменить или спасти мир не стоят того, чтобы грустила эта маленькая женщина, полная живой жизни, легкая и веселая, почти всегда пританцовывающая, — утром она возилась на кухне, из моего приемника приглушенно вопил незабвенный Чабби Чекер, она не видела, что я наблюдаю за ней, и вся ходила ходуном, стоя у плиты, вся ее игрушечная фигурка двигалась, как бы отрываясь от пола, тонко вибрируя, приподнимаясь, — чтобы она испытывала страх, и никакая моя любовь не искупает ее даже быстро проходящих страданий.