— Сейчас будет готов кофе, — сказал он.
— Ты! — бросилась на него с кулаками Валентина Николаевна. — Ты! Мразь! Зачем ты вылил мое вино! — Ее трясло от ярости. Она не владела собой, ничего вокруг не видела, кроме того, что в перевернутой вверх дном бутылке нет ни капли. — Ты думаешь, я круглая дура? Алкоголичка? Что я ничего не соображаю? Не понимаю, что ты строишь из себя долготерпящего Иисуса Христа! Хочешь быть передо мной чистеньким?
Она налетела на него в гневе и, не осознавая, что делает, начала колотить изо всех сил кулаками по его груди, по рукам, по плечам, старалась попасть по лицу. Он толкнул ее, защищаясь, одним коротким движением руки, и она отлетела назад, ударилась о край стола, больно ушибла ногу и хотела кинуться на него снова. Но он быстро схватил наполненную водой турку, приготовленную для варки кофе, и выплеснул с размаху холодную воду ей в лицо. Это ее остановило. Она ничего больше не могла сделать. Только завыв от бессилия, от унижения, дико, страшно, она обняла голову руками и стала опускаться на пол. Он смотрел на нее, как смотрят на душевнобольных — с сожалением, с горечью. Он смотрел, как она сидит перед ним на грязном, давно не мытом полу, покрытом старым зеленым линолеумом, в застиранной, задравшейся рубашке, некрасиво расставив опухшие ноги, и воет, воет, засунув руки в нечесаные, давно не крашенные тусклые волосы. Растрепанная, красная, злая. И он с горечью подумал, что ничего в ней уже не осталось от той собранной и молчаливой Валентины Николаевны Толмачевой, заведующей реанимационным отделением большой больницы, в которой начальствовал его бывший институтский приятель. И уж тем более не осталось в ней никаких следов от той тоненькой девушки в серебристом платье, что пела когда-то Шуберта а капелла впереди институтского хора на торжественных вечерах в их студенческую пору. С которой он заново познакомился два года назад в стеклянном магазине перед больницей таким же дождливым осенним днем, какой был сегодня. Которую, неожиданно для себя, тогда полюбил, которую потом долго искал и вот наконец нашел.
Так и продолжая сидеть на полу, она внезапно перестала скулить и стала стряхивать прежними маленькими ручками, которые он раньше так любил целовать, капли воды с головы, лица, шеи. Практически одновременно она начала ругаться, неизящно кривя рот, кляня свою судьбу, мужиков (чтоб они все провалились), в частности, и своего бывшего мужа, и его, Азарцева. Он подумал, что, пожалуй, больше ничего не может сделать для нее, разве что поднять с пола, чтобы она не простудилась. Но тогда она, пожалуй, снова могла в ярости броситься на него, а драться с ней ему было бы тошно. Хватит и того, что он приходил сюда с завидной регулярностью почти целый год, с тех пор как она перестала работать в его клинике. Приходил для того, чтобы уговорить ее начать работать снова, хоть где-нибудь, и больше не пить. Но она не хотела его слушать. Он посмотрел на нее, сидящую на полу, внимательно, напоследок, чтобы лучше запомнить ее раздутое, искаженное лицо и больше никогда уже о ней не жалеть. Потом повернулся и вышел из квартиры, тихо, но плотно закрыв за собой дверь, как делают обычно, уходя навсегда. И Тина, не видя ничего, почувствовала, что он ушел.
Она замолчала, перестала ругаться, ощутив усталость и опустошение, но в то же время и странное удовлетворение от того, что снова одна в своем доме, в своем прибежище, что ей не надо ни с кем говорить, ни перед кем оправдываться. Она медленно, сгорбившись, поднялась с пола, прижала руку к груди, ибо ощущала за грудиной какое-то неприятное жжение, прошла босиком в коридор, нащупала сумку, вытряхнула из кошелька деньги, посмотрела, не завалилось ли несколько монеток на дно, за подкладку и в боковой карман. Она тщательно несколько раз пересчитала все, что нашла в сумке и в кармане старого плаща, и подумала, что денег немного, но еще пока хватит. А значит, ей необязательно идти сегодня в переход торговать газетами и она может не выходить на улицу, весь день пробыть дома, в постели. А завтра время покажет. Может, ей ничего не понадобится, и тогда она сможет снова остаться дома. А может быть, день для нее не наступит вовсе? Это было бы решением всех проблем для нее, но не для родителей. И не для Алеши. Об этом ей больше не захотелось думать. Ей было важно, чтобы время растянулось, размякло, как долго жеванная резина хорошей жвачки. Ей хотелось растянуть на возможно больший срок сладкую дрему в постели, гору книг на одеяле, которые можно лениво и не торопясь перелистывать или не трогать совсем, зная, что спешить некуда. Даже на кухню можно не выходить. На кухне холодно, неуютно. В синей вазе с пестрыми петухами давным-давно уже нет цветов. Да и зачем они? Лишние хлопоты. Все равно завянут. Только еще воду каждый день надо менять. Готовить еду? Зачем? Аппетита у нее нет. Можно вовсе не есть, особенно если бы во вчерашней бутылке осталось хоть чуть-чуть сладковатой, дурманящей влаги.