Чем больше она смотрела, тем яснее понимала, что Саймон это задумал с самого начала: и дочь задавалась (в который уже раз!) мучительнейшим вопросом: что же за человек такой ее отец?!
– Ну, что скажешь? – спросил через плечо дочери Саймон.
Фенела перевела дух:
– Восхитительно… но, Саймон, как только тебе пришло в голову?!.
– Да так вот, ни с того ни с сего, вдруг и пришло, – невозмутимо ответил художник.
Фенела вдруг заметила, что отец ее счастлив до умопомрачения и крайне доволен собой: вылитый мальчишка, которому удалось ловко провести кого-нибудь!
Фенела подумала, что и в самом деле уж Илейн-то досталось не на шутку! И если Саймон хотел одержать над ней верх, то это ему несомненно удалось. Женщина сидела на картине почти спиной к зрителю, глядясь в створку трельяжа. Потрясающей красоты волосы рассыпались по плечам, червонное золото локонов особенно искусно перекликалось с золоченой рамой зеркал и купидонами, приподнимающими завитки резных лент над центральной частью.
Мягкий свет лился откуда-то из глубины картины, оттеняя стул и столик, высекая блики на округлостях ножек и старинной резьбе. Но что это все значило по сравнению с изображением лица женщины, смотрящейся в зеркало.
Она была красива, никто не стал бы этого отрицать, но увядающей, обреченной красотой…
Саймону, с его удивительным чутьем художника, удалось одновременно превознести красоту Илейн и – уничтожить ее!
Прентис написал свою подругу гораздо более привлекательной, чем она была на самом деле, а потом все испортил всего несколькими мазками кисти, после чего в выражении лица женщины явственно проступили страх и отчаяние.
Стоило только взглянуть на картину – и вы почти физически ощущали то же самое, что приходилось переживать Илейн, наблюдая, как исчезает ее красота, как старость, подобно тяжкому недугу, посягает на прелесть ее женской плоти.
Замечалось что-то глубоко усталое, пожилое в ссутулившемся, погрузневшем теле.
Никаких слов не хватит, чтобы описать, как Саймону удалось схватить и отразить на холсте в одном-единственном портрете целую трагедию уходящей юности, уходящей от женщины, для которой молодость и красота значили слишком много; тем не менее Саймону это блестяще удалось!
Казалось, еще чуть-чуть – и различишь крошечные морщинки, начинающие образовываться в уголках глаз, загрубевшую линию подбородка и шею, потерявшую свою упругую округлость. Да, это была картина, при виде которой не одна женщина вздрогнет от ужаса, однако в то же время это была картина, которая не могла не привлечь, не приковать внимания зрителя!
Впервые за все время пребывания Илейн в их доме Фенела испытала к ней искренний душевный порыв. Девушка жалела гостью, жалела со всей силой чувств, на какие только была способна. Она понимала, как прискорбно много значит для Илейн случившееся.
Ведь с этой минуты не только сама Илейн не сможет спокойно смотреться в зеркало, не вызывая у себя горьких воспоминаний о картине, но и друзья ее запомнят этот портрет навсегда. Такие вещи ничем не загладить, не искупить; никому не дано забыть – вот он, портрет умирающей юности, созданный рукой Саймона Прентиса!
И неудивительно, что Илейн пыталась уничтожить вещь, ранившую ее и уязвившую больше, чем что-либо на свете.
– Где она? – спросила у отца Фенела.
– Наверху. Вещи пакует, наверное. Фенела внимательно взглянула на него.
– И тебе все равно? – спокойным голосом осведомилась она.
Саймон пожал плечами:
– А какая мне, собственно, разница?
– По-моему, она в тебя влюблена…
– О, эта особа из того разряда людей, которые за всю жизнь были влюблены исключительно в одну персону, – ответствовал Саймон, – то есть в себя саму! Знаешь, не забивай себе голову пустяками, особенно по поводу такой женщины, как Илейн. Ей подобные всегда выходят сухими из воды, поверь!
– Но если она так мало для тебя значит, – не удержалась Фенела, – то отчего тогда?..
Она не стала продолжать отчасти потому, что не смогла выразить в словах то, что хотелось сказать и о чем обычно не упоминается в беседах между отцом и дочерью.
Саймон на секунду смутился, и Фенела уже приготовилась: вот сейчас отец накричит на нее за дерзкие вопросы… но вдруг, к ее изумлению, совершенно несвойственным ему кротким голосом, с обезоруживающей откровенностью Саймон сказал:
– Я одинок, Фенела. Неужели не понимаешь?
– Но, по-моему, мы тут все одиноки, – отвечала дочь, – а одиночество твое отнюдь не уменьшится в обществе Илейн и ей подобных.