Например, мне даже причудилось, что Школу Ангелов я увидел в светло-голубовато-солнечных тонах, где детсадовская малышня, Амурчики и Купидоны (по-моему, это вообще-то одно и то же…) в розовых хитончиках, гоняется друг за другом со своими красными игрушечными луками. И в стремлении двигаться быстрее помогает себе частыми взмахами небольших крылышек!…
…Потом возникло еще одно странноватенькое ощущение – какая-то смесь Виденного, Слышанного и… Читаемого!…
Тут я совсем запутался…
А еще… Но это было уже абсолютно невероятным!!!
А еще я неожиданно ощутил, как эта история вдруг стала зарождаться внутри меня самого – будто бы я сам ее придумываю, да так легко, гладенько – без обычных моих сочинительских мучений…
Словно она сама стала складываться у меня в мозгу, а может быть, сидела там издавна, ожидая своей очереди, когда я начисто разделаюсь с денежно-издательскими и киношными обязательствами и она сможет беспрепятственно увидеть свет и пролиться…
Куда?! На бумагу? На экран?… Или просто возникнуть в моем сознании этаким «бездоговорным», непродаваемым сюжетом в единственном экземпляре? Без права на тираж.
Но вот что поразительно! В то же время я знал, что лежу в спальном вагоне «Красной стрелы» и что сейчас глубокая ночь, и глаза у меня закрыты, и мы мчимся сквозь черное время из Москвы в Ленинград.
И вместе со мной в купе, в какой-то легкомысленной цветастой пижамке, следует некий поразительный тип, назвавший себя Ангелом-Хранителем…
– А теперь… – каким-то образом его голос проник в мое плывущее сознание, – для уяснения вами всех последующих событий я позволю себе небольшой экскурс в прошлое и немного сухой, но совершенно необходимой статистики…
Это была последняя фраза, которую я от него услышал.
…Зато увидел, как ровно сорок три года тому назад удивительно хорошенькая девятнадцатилетняя Фирочка Лифшиц, по паспорту Эсфирь Натановна, в миру – Эсфирь Анатольевна, учительница начальных классов шестьдесят третьей школы Куйбышевского района города Ленинграда, потеряла невинность. Была, так сказать, «дефлорирована»…
Причем произошло это всего через один час двадцать семь минут после того, как за папой Натаном Моисеевичем и мамой Любовью Абрамовной закрылась квартирная дверь и они отбыли на две недели в Дом отдыха Балтийского морского пароходства.
Из этого вовсе не следовало, что Натан Моисеевич был старым морским волком, избороздившим все акватории мира. Нет, нет и нет. Путевки Лифшицам спроворил один жуликоватый профсоюзный деятель очень среднего ранга, которому Натан Моисеевич в прошлом году шил теплое зимнее пальто из ратина с воротником из натурального каракуля.
Если же попытаться отхронометрировать эти роковые час двадцать семь минут начиная с первой секунды Фирочкиного одиночества, о котором она только и мечтала с тринадцати лет, то картинка ее грехопадения встанет у нас перед глазами будто живая…
Уже на лестничной площадке мама сказала Фирочке:
– И пожалуйста, никаких сухомяток! Обязательно доешь бульон с клецками…
– И чтоб в доме – никаких посиделок! – строго сказал папа. – Ты меня слышишь?! Тетя Нюра будет заходить и проверять тебя. А потом все мне расскажет.
Тетя Нюра была младшей сестрой папы.
– Хорошо, хорошо, мамочка!… Папа, не нервничай, умоляю тебя!
И Фирочка закрыла дверь на все замки. Она уже давно дико хотела писать, но нервные и нескончаемые родительские наставления не давали ей возможности исполнить этот столь естественный для всего человечества акт.
До потери невинности уже оставался всего один час и двадцать шесть минут…
Отсчет времени пошел именно с того мгновения, как на лестнице, стоя перед закрытой дверью своей маленькой двухкомнатной квартирки в доме номер пятнадцать по улице Ракова – второй двор, направо, третий этаж, – Любовь Абрамовна, коренная ленинградка, сказала своему мужу Натану Моисеевичу одно из восьми знакомых ей еврейских слов:
– Мишугинэ!…
В смысле – «сумасшедший».
– Мишугинэ! – сказала Любовь Абрамовна. – Если бы я знала, что следить за Фирочкой ты попросишь эту блядь Нюрку, на которой пробы поставить негде, я бы тебе голову оторвала! И все остальное.
Натан Моисеевич, потомок древних переселенцев из-под белорусского Себежа, располагал более широкой языковой палитрой. Он знал одиннадцать слов на идиш, семь из которых были матерным переводом с русского. К чести Натана Моисеевича следует заметить, что он не воспользовался ни одним из них, а просто сказал, спускаясь по лестнице: