ФАНТАСТИКА

ДЕТЕКТИВЫ И БОЕВИКИ

ПРОЗА

ЛЮБОВНЫЕ РОМАНЫ

ПРИКЛЮЧЕНИЯ

ДЕТСКИЕ КНИГИ

ПОЭЗИЯ, ДРАМАТУРГИЯ

НАУКА, ОБРАЗОВАНИЕ

ДОКУМЕНТАЛЬНОЕ

СПРАВОЧНИКИ

ЮМОР

ДОМ, СЕМЬЯ

РЕЛИГИЯ

ДЕЛОВАЯ ЛИТЕРАТУРА

Последние отзывы

Мода на невинность

Изумительно, волнительно, волшебно! Нет слов, одни эмоции. >>>>>

Слепая страсть

Лёгкий, бездумный, без интриг, довольно предсказуемый. Стать не интересно. -5 >>>>>

Жажда золота

Очень понравился роман!!!! Никаких тупых героинь и самодовольных, напыщенных героев! Реально,... >>>>>

Невеста по завещанию

Бред сивой кобылы. Я поначалу не поняла, что за храмы, жрецы, странные пояснения про одежду, намеки на средневековье... >>>>>

Лик огня

Бредовый бред. С каждым разом серия всё тухлее. -5 >>>>>




  333  

«Один раз мне пришлось видеть Бориса Леонидовича бурным, разгоряченным, возбужденным — он был так прекрасен, что этот день остался у меня в памяти на всю жизнь».

Федин уже тогда был секретарем Союза писателей, так что дачу ему отстроили быстро — уже к зиме. Федин созвал писателей на новоселье. На почетном месте сидел Пастернак. Гости были сановитые — редколлегия «Нового мира», в которую входил и Федин; Вишневский — главный редактор «Знамени», в пятьдесят втором — законченный литсановник апоплексического сложения, вставлявший в речь флотские словечки и ругательства. Когда уже порядочно клюкнули, Вишневский встал и провозгласил тост за будущее настоящего советского поэта Пастернака. Он подчеркнул — «советского». Пастернак меланхолично поковыривал вилкойсалат и так же меланхолично протянул: «Все-еволод, идите в п…ду».

В первый момент никто ничего не понял. Вишневский замер квадратным изваянием с рюмкой в руке. Пастернак, не отрываясь от своего занятия, внятно повторил для тугоухих: «В п…ду!»

Вышел скандал, его как-то замяли, Федин всех примирил. Слухи о пастернаковской эскападе распространились широко — нам описываемый эпизод известен из дневниковой записи А.Гладкова, которому о нем рассказал присутствовавший при сем Паустовский. По свидетельству Андрея Вознесенского, Борис Леонидович не матерился никогда — единственный раз произнес при нем эвфемизм «слово из трех букв», и то цитируя высказывание Фета. Пастернак, конечно, любил эпатаж, обожал удивлять — но чтобы вот так… История эта говорит о Пастернаке больше, чем кажется.

В первые годы оттепели он не будет в числе пылких разоблачителей, почти ничего не напишет о Сталине. Но не следует забывать, что роман написан в последние сталинские годы, автор широко давал его читать и не только не остерегал читателей от распространения рукописи, но всячески призывал к нему. Пастернак времен работы над романом идеально соответствует самому себе: все его творчество и поведение в тридцатые было апофеозом насилия над собой — в конце сороковых и начале пятидесятых он перестал стесняться чего бы то ни было. Сохранились свидетельства его смелости, граничившей с юродством.

Но это бы ладно; послать подальше литературного Савонаролу — милое дело. Куда опасней для репутации Пастернака его письма к сыну — нужно немалое мужество, чтобы опубликовать эту переписку. Как-то в споре с Алей Эфрон старший сын Пастернака заявил, что ему стесняться нечего — исключительное нравственное благородство отца позволяет печатать все. Это его решение и его выбор; о цитируемом ниже письме он говорит, что оно отрезвило и даже обрадовало его. В пятьдесят четвертом старший сын Пастернака, мечтавший написать диссертацию, вернуться в Москву к матери и первой жене Татьяне, скучавший по отцу, невыносимо тосковавший в Кяхтинском гарнизоне на границе с Монголией,— написал Борису Леонидовичу слезное письмо:

«Прости меня, Боричка,— что я тебя в свои дела вмешиваю, прости, что не даю тебе спокойно работать. Но мне очень трудно, и состояние мое, как две капли воды, похоже на твое, пережитое неоднократно и особенно сильно, когда ты ездил в Париж. Я сейчас чувствую себя бесконечно одиноким, в разладе со службой, семьей, работой. Это дальше невыносимо. Это призраки, но они стали неестественно сильнее реальности. Они сегодня способны меня, живого, самолюбивого и жизнерадостного, изуродовать и прикончить».

У тридцатилетнего сына Пастернака от одиночества начались галлюцинации. Ему казалось, что его комната полна людьми, он разговаривая с ними, доказывал что-то… В письмах к отцу Евгений Борисович несколько раз сослался на сходство с ним, на родство по крови. Кажется, именно это Пастернака взбесило больше всего; дело не в том, что он находил в сыне ухудшенную, «разбавленную» копию себя, отягощенную материнскими комплексами и капризами. Напротив, однажды, после чтения вслух первых глав романа, на упрек, что образ Живаго будто бы нереалистичен, он ответил: «Это роман про моего старшего сына». Он любил сына, видел в нем свое продолжение — и именно потому был так нетерпим к его слабости, к любым просьбам о снисхождении; а может быть, он не терпел, когда ему напоминали о периодах его собственной слабости. Как бы то ни было, вот ледяной душ, которым он обдал сына в ответ на его горькие жалобы:

«31 января 1954. Дорогой Женечка! (…) На все, что ты написал мне, скажу тебе одно. Ты страшно все, может быть под влиянием мамы, преувеличиваешь: безвыходность своего положения, важность того, что будет с мамой в том случае, если ты перед ней выскажешься искреннее, мое значение (несуществующее), мою сердечность (существующую еще меньше). Ты пишешь: «Мы с тобой одной крови, папочка». А на чорта мне эта кровь, твоя или моя? Мне брюхом, утробой, а не только головой ближе всякой крови «Фауст», за посылку которого ты меня благодаришь.

  333