ФАНТАСТИКА

ДЕТЕКТИВЫ И БОЕВИКИ

ПРОЗА

ЛЮБОВНЫЕ РОМАНЫ

ПРИКЛЮЧЕНИЯ

ДЕТСКИЕ КНИГИ

ПОЭЗИЯ, ДРАМАТУРГИЯ

НАУКА, ОБРАЗОВАНИЕ

ДОКУМЕНТАЛЬНОЕ

СПРАВОЧНИКИ

ЮМОР

ДОМ, СЕМЬЯ

РЕЛИГИЯ

ДЕЛОВАЯ ЛИТЕРАТУРА

Последние отзывы

Мода на невинность

Изумительно, волнительно, волшебно! Нет слов, одни эмоции. >>>>>

Слепая страсть

Лёгкий, бездумный, без интриг, довольно предсказуемый. Стать не интересно. -5 >>>>>

Жажда золота

Очень понравился роман!!!! Никаких тупых героинь и самодовольных, напыщенных героев! Реально,... >>>>>

Невеста по завещанию

Бред сивой кобылы. Я поначалу не поняла, что за храмы, жрецы, странные пояснения про одежду, намеки на средневековье... >>>>>

Лик огня

Бредовый бред. С каждым разом серия всё тухлее. -5 >>>>>




  133  

«Неужели не хочешь пожить по-человечески и со мной?! Ты мог бы мне сейчас нравиться, могла бы любить тебя, если бы был со мной и для меня. Если бы, независимо от того, где были и что делали днем, мы могли бы вечером или ночью вместе рядом полежать в чистой удобной постели; в комнате с чистым воздухом; после тёплой ванны!» (весна 1923-го).

Да того ли он хотел?! Гиперболизм во всем — а тут ванна… При этом он заботился, конечно, о чистоте и порядке,— но и забота эта у него доходила до абсурда: не чистота, а стерильность, панический страх заразиться (эта фобия — с детства, со смерти отца, уколовшего палец при подшивке бумаг и умершего от заражения крови). Всегда носил с собой складной стаканчик, дверные ручки протирал носовым платком… Только не соприкоснуться с чужой жизнью! Терпеть не мог рукопожатий, тяготился любой близостью, любым присутствием, если речь шла не о возлюбленной; физически страдал от присутствия чужих, начинал жаловаться на озноб и боли в животе… Эта-то отважная ненависть к действительности, столь присущая благородным мальчикам, вечным романтикам, врагам компромисса,— вызывала ответную вражду филистеров, поднявших на знамя человечность потому только, что сверхчеловечность пугала их и была им недоступна. Эти филистеры спешат заклеймить любую над-человечность и над-личностность словами «фашизм» и «большевизм», отождествить их с жестокостью и массовым террором; в жизни, может быть, так и есть, но в искусстве романтизм великолепен, что и продемонстрировал Маяковский. Апофеозом этих филистерских претензий к нему стала книга Карабчиевского «Воскресение Маяковского», но судьба ее автора оказалась столь драматична (и столь красноречива), что от полемики с ним мы воздержимся.

Представление о мещанстве было у Пастернака совсем иное. Скорее ему показался бы мещанским круг выскочек, примазывавшихся к революции, к славе Маяковского и его таланту. Скорее он усмотрел бы филистерство в попытках устраивать «новый быт», «любовь втроем», заводить ребенка и прогонять его отца — как в пьесе Третьякова «Хочу ребенка!»… Именно в этом смысле — в смысле противостояния органической, естественной жизни и умышленной конструкции — следует понимать знаменитую фразу, сказанную Маяковским Пастернаку:

«Ну что же. Мы действительно разные. Вы любите молнию в небе, а я — в электрическом утюге».

Речь тут, конечно, не только о том, что лирический поэт Пастернак любит пейзажи, а убежденный «конструкционист» Маяковский ценит природу только в той степени, в какой она служит человеку. Это трактовка школярская. Пастернак любит молнию в небе, поскольку это живое явление естественной жизни; для Маяковского ценность имеет только то, к чему приложены усилия, только то, что перестало быть «только жизнью» и в титаническом усилии переросло себя. Только то и ценно, что перестало быть собой; страшный вывод, но вся жизнь Маяковского, сведшаяся к непрерывному жизнетворчеству, то есть к неустанной и жестокой ломке, была реализацией этих теоретических построений, в основе ницшеанских, а отчасти федоровских.

8

Даже и в самые безнадежные, глухие для поэзии годы, когда Маяковский ничего не писал, кроме газетных поделок,— у него случались проблески истинной, великолепной лирики, какие есть и в «Хорошо», и в посвящении «Товарищу Нетте — пароходу и человеку», и в стихотворном послании Горькому, и в мексиканских, и в парижских стихах; Пастернак, конечно, был человек субъективный,— но не настолько, чтобы не видеть чужой удачи, даже если речь шла об идеях, принципиально ему чуждых. С куда более далеким от него Есениным он мог не только, по собственным воспоминаниям, драться в кровь, но и говорить вполне задушевно. Почему же именно Маяковскому в самое трудное для него время Пастернак отказывает в поддержке, не признавая талантливости даже за лучшими его вещами, заявляя в обоих автобиографических очерках, что за все его последнее десятилетие не полюбил и не понял у него ничего, кроме предсмертной поэмы? И добро бы речь шла о молчаливом неприятии: Маяковский все чаще вызывает у своего недавнего пылкого поклонника враждебность, граничащую с яростью!

Пастернак в двадцать седьмом злится не столько на Маяковского, сколько на ЛЕФ. Он хотел гласно покинуть его еще в январе,— его уговорили не выносить сор из избы; в мае потребовал вычеркнуть наконец его имя из списка сотрудников журнала «Новый ЛЕФ» — не вняли. 26 июля он направляет в редакцию письмо, беспрецедентно резкое по тону.

  133