– Нет, нет! Что вы! – испуганно отмахивается Лидочка.
– Да её маман порешит! – заливисто хохочет Маринка.
– Ну, тогда, может, кофе? – спрашивает мама подруги Лидочку и достаёт из перекошенного временем замурзанного уютного шкафчика дефицитный растворимый кофе, презент внимательного заведующего старшей сестре отделения.
– Да, кофе, пожалуй, можно, – соглашается Лидочка.
– Можно-можно. А то ей дома и кофе небось можно только с молоком. Некрепкий. И негорячий, – целует Маринка подругу в щёку, заметив, что та сердится. – Не пыхти! Заори: «Дура ты, Маринка! Безалаберная дура, плохая дочь и падшая женщина!» Разозлись!
– Я не могу на тебя заорать и тем более разозлиться. Ты же знаешь, – улыбается Лидочка.
– Да ты ни на кого не можешь.
– Конечно, не могу. Потому что я послушная хорошая девочка, которая всегда себя хорошо ведёт и не задаёт глупых вопросов, – вздыхает Лидочка. – Не могу, но иногда очень сильно хочу. И заорать, и разозлиться, и назадавать кому-нибудь воз и маленькую тележку глупых вопросов, и, может быть, даже кого-нибудь убить. Хочу, а сама даже рюмку наливки выпить с подругой и её мамой не могу. Со своей – и подавно.
Маринкина мама отчего-то вдруг плачет.
Утром Лидочка просыпается, умывается, легкомысленно одевается, потому что жара стоит невероятная уже в семь утра. Собирает в сумку полотенце, купальник, на который потратила две стипендии (мама ругала, но не за деньги, а за фасон и расцветку), какие-то мелочи и блокнот с карандашом. Выходит из дому, идёт к остановке и садится на третий трамвай. Лидочке до конечной. До Пересыпи. И это совсем в другую сторону от её чистенького детства, полного подметенных-политых центральных улиц и минеральных вод из бюветов желудочно-кишечного санатория имени Горького.
– Он так называется, потому что этим желудочно-кишечным санаторцам всё время горько? – интересуется Лидочка.
– Ну, им, конечно, не сладко, но санаторий так называется в честь писателя Максима Горького. Алексея Пешкова, – улыбается Лидочке дедушка.
– А при чем здесь писатель к желудкам и кишечникам, и при чем здесь Алексей Пешков к Максиму Горькому?
– Ну, что тебе ответить на первый вопрос, я не знаю, а Максим Горький и есть Алексей Пешков. Это, детка, называется «псевдоним».
– А зачем нужен этот… севданим?
– По разным причинам. Если надо скрыть настоящее имя. Или если твоё собственное кажется тебе неблагозвучным.
– Мне не кажется. Когда меня называют «Лидия Фёдоровна», мне это кажется очень вот этим, благозвучным. А когда меня называют «Лидочка» – мне не очень нравится. Но почти все почти всегда, когда не дома, всё равно называют меня «Лидочка».
– Вот и Алексея Пешкова, может, раз назвали Максимом Горьким, а потом уже прилипло, уважаемая Лидия Фёдоровна, – говорит дедушка.
– Ты, дедушка, можешь называть меня «Лидочка». Ты всё равно называешь «Лидочкой» не так, как все. Даже когда ты говоришь «дитя моё», мне тоже нравится. А когда говорят другие, мне прямо вот горько-горько и даже противно! Особенно, когда незнакомые тёти говорят мне: «дитё», – говорит Лидочка дедушке, забыв и про санаторий, и про горького писателя Алексея.
На Пересыпи надо пересесть на другой, седьмой трамвай и долго-долго ехать по улице Московской[19] и даже ещё по Николаевской дороге до остановки «Зерновой», там перейти проезжую часть, пройти по улице Лиманной до нужного номера. Огромное путешествие для неподготовленной Лидочки начинается с конечной третьего трамвая. Через дорогу на неё пялится двумя слепыми глазами грязный переход под железнодорожной насыпью. В нём толкутся не праздничные курортники в шортах и панамках, как в том, Лидочкином ареале, а самые будничные люди промышленного города в спецовках, грязных кепках и простой обычной одежде без санаторных и пляжных безалаберностей и вольностей. Сплёвывающие прямо под ноги дядьки в замасленных робах. А она, Лидочка, тут в своих легкомысленных лаптях на двух лямках – считай, босиком, – идёт по этому мягкому липкому месиву, мало похожему на подметенный и политый асфальт 16-й cтанции. Под грязным гастрономом работяги пьют пиво из выщербленных стаканов прямо на деревянных ящиках. На разостланной порванной газете расквашенный солнцем и рассолом свинец передовиц тает в луже перламутровых внутренностей переливающейся серебром кильки. Над натюрмортом обильно кружат яркие зелёные мухи. Все это настолько отвратительно, что уже прекрасно, будь Лидочка студенткой художественного училища. Но Лидочка – студентка медина и не будет, как её странный друг «Генка-колхоз», хвататься за карандаш и зарисовывать всё «с натуры» в растрёпанный альбом, который он везде таскает с собой. Во-первых, она не умеет рисовать, в своём блокноте только пишет и поэтому завидует Генке. Во-вторых, не понимает Генкиных восторгов по поводу тюльки. Лидочка и раньше не могла есть эту гадкую рыбёшку иначе, как в виде «биточков», а уж после лицезрения этой вонючей малосольной массы, в которую матерящиеся мужики запросто запускают свои грязные клешни и, оторвав пуговичную головёшку с тупым круглым глазом, отправляют это себе в рот, крякая… Фу!!! Лишь бы не стошнило. А Генка пишет яркую картину «Сон, навеянный поеданием тюльки портовыми грузчиками за секунду до окончания обеденного перерыва»,[20] Дали несчастный! И ведь как восхищаются так называемые ценители, глядя на Генкину мазню: голый портовый грузчик возлежит, закинув руки за голову, на плите Лонжерона; справа нависает склон Собачьего пляжа; вдали, в море, торчит страшный блок с железной петлёй; слева от него – погрузочный контейнер в разрезе; а в небесах над морем парят две страшные громадные тюльки, раскрыв зубастые пасти – одна пялит в грузчика свои пустые, глупые до реального ужаса глазницы, а у второй из пасти свисает человеческий «язык жены»; чуть справа и сверху тонкими ножками уходит в глубины моря белесый высоченный кран-погрузчик; а прямо в невидимый зрителю рот склонённой набок головы грузчика упирается из небес пивная бутылка.
19
Ныне улица Черноморского казачества.
20
Аллюзия на картину Сальвадора Дали «Сон, навеянный полётом пчелы вокруг граната за секунду до пробуждения».