Бангладеш погрязла в военной диктатуре. Я – в диктатуре собственного тела. Бирма и Албания перешли в режим автаркии. Я закрыла свои границы.
Отец тяжело переживал смерть Зии ур-Рахмана. Маму гораздо больше тревожило здоровье дочерей, особенно младшей, которая давно уже не вставала с дивана.
– Скоро придется поднимать тебя домкратом, – говорила она, глядя на мои мощи, распростертые на диванных подушках.
Она заманила нас в английский клуб с бассейном. Мне было бы плевать на бассейн, но приключилось несчастье: я увидела, как входит в воду один английский мальчик лет пятнадцати, стройный и изящный, и что-то во мне оборвалось. О ужас: меня привлек мальчишка! Только этого не хватало. Предательское тело!
Правда, у юного англичанина были длинные черные волосы, бледное лицо, яркие губы и тонкие руки, но все-таки это был мальчишка! Какой позор… Я стала стараться попасться ему на глаза. Но он на меня не смотрел. И я его понимала: смотреть было не на что. Лекарство от этого неприятного недуга было одно: книги. Я зачитывалась «Федрой»: конечно же я была Федрой, а он – Ипполитом. Моя тоска отлично укладывалась в расиновский стих. Но все же положение было унизительное.
И я помалкивала о своих муках.
Дикий хаос бушевал в размытых гормонами пустотах моей души. По ночам я вставала и шла на кухню воевать с ананасами. Я заметила, что, когда поем слишком много этих фруктов, у меня кровоточат десны, и не могла не вступить с обидчиками врукопашную. Вооружившись здоровенным ножом, я хватала ананас за чуб, в несколько взмахов сдирала с него шкуру и пожирала до кочерыжки. Если кровь не появлялась, я так же разделывалась со вторым врагом, пока не наступал вожделенный миг и его желтая плоть не пропитывалась моим гемоглобином.
Это зрелище доставляло мне неистовое удовольствие. Я жадно глотала розово-золотистую мякоть. Вкус ананаса с кровью жгучей сладостью разливался по жилам. Я откусывала куски побольше, и кровь шла еще сильнее. Это был поединок между фруктом и человеком.
Я была обречена на поражение, разве только стала бы биться до последней капли крови. Обычно я останавливалась, когда уж слишком расшатывались зубы. К тому времени кухонный стол превращался в усеянный ошметками боксерский ринг.
Фруктовая илиада несколько смягчала мой раж.
Предчувствие великого бедствия томило меня слишком долго. И наконец я поняла, что само собой оно не произойдет. Его надо спровоцировать. Рассчитывать на политику не приходилось – перевороты и бунты случались только там, откуда я уезжала; на мистику тоже – сколько ни пытала я взором небо и землю, никаких предвестников Апокалипсиса не наблюдалось.
А я жаждала катастрофы, и Жюльетта тоже. Мы не говорили об этом. Между нами уже установилось то взаимопонимание, которое продолжается до сих пор, – когда слова излишни. Каждая знала, что переживает другая: то же, что она сама.
Меня все так же влекло к юному англичанину, мое тело все так же бурно развивалось, внутренний голос все так же язвил меня, а Бог все так же наказывал. И я доблестно противостояла этим напастям.
В Бангладеш мне говорили, что голод недолго бывает мучительным, очень скоро хоть и продолжаешь голодать, но уже не страдаешь. Учитывая это, я постановила: 5 января 1981 года, в день святой Амелии, я прекращаю есть. Это лишение должно компенсироваться накоплением: закон предписывал с того же дня хранить в памяти все, что я чувствую и буду чувствовать на протяжении всей жизни.
Простительно забыть какие-нибудь технические детали мироздания: дату битвы при Мариньяно, американский гимн, теорему Пифагора или периодическую систему элементов. Но не помнить того, что хоть сколько-нибудь тебя взволновало, – настоящее преступление, которое совершало множество людей вокруг меня. У меня это вызывало физическое и нравственное отвращение.
В ночь с 5 на 6 января 1981 года я провела первый сеанс эмоциональной кинохроники: передо мной как на экране предстало все, что я почувствовала за день (в основном все эмоции были связаны с голодом). С тех пор, то есть с 5 января 1981 года, такая бобина со скоростью света прокручивается у меня в голове каждую ночь.
Потому ли, что мне было тринадцать с половиной лет, а в этом возрасте потребность в пище особенно велика, но голод стихал очень медленно. Он терзал мое нутро еще месяца два, и это время было для меня страшной пыткой. Напротив, память приручилась очень быстро.