- Раскрасавец двадцатых годов,
- позабывший про старость и раны,
- он и нынче, представьте, готов
- нам служить неустанно.
- Он когда-то гремел и блистал,
- на него любоваться ходили.
- А потом он устал и отстал,
- и его позабыли.
- По проспектам бежать не дают,
- в переулках дожить разрешают,
- громких песен о нем не поют —
- со смешком провожают.
- Но по улицам через мосты
- он бежит, дребезжит и бодрится.
- И с горячей ладони Москвы
- все сойти не решится.
Датируется эта песня 1962 годом.
Так и комсомольцы Светлова, чей «жадный взгляд» так страстно горел в юности, не вызывают ничего, кроме сентиментального сострадания, и тональность окуджавовского стихотворения весьма близка светловскому. Уж конечно, его трамвай – не просто символ прежней Москвы: это образ давних лет, гремучих, опасных, страстных. «Позабывший про старость и раны» – какие там раны у трамвая, ясно же, что речь о герое той поры. Этого сострадания к прошлому Окуджава не стесняется, это же мы увидим позднее и в «Сентиментальном марше», – но образ настоящего, более романтичного, ему милей. Оттепельный троллейбус пришел на смену революционному трамваю, но едет его маршрутами; и пассажиры его по-прежнему находятся на службе – почему и названы «матросами». Это не случайные гости, а команда, выполняющая в ночи главную задачу: подобрать потерпевших крушение. Все отличие троллейбуса – в цвете и маневренности.
Но дело, конечно, не в этой нехитрой идеологической схеме, а в обаянии тогдашней ночной Москвы, ныне совершенно исчезнувшей, но тогда поистине сказочной. Ночные прохожие были редкостью, в опустевшем городе совершалось нечто таинственное, почти божественное – вспомним ночной проход героя по Москве из «Заставы Ильича», когда ему подмигивают светофоры. Ночной город – обещание будущего, но еще и союз тайно бодрствующих, блюдущих его покой: вот милиционеры (они еще не казались тогда страшней бандитов), вот поливальная машина, вот укладывают асфальт. Все вовлечены в братство неспящих, как в пастернаковской «Ночи»; социалистическая Москва, в которой ночной жизни не было, выглядела подлинно мистическим городом. И всегда подспудно казалось, что где-то в этом городе бодрствуют наши спасители, которых днем за суетой не видно; таинственные городские ангелы, чьим попущением только и живы мы все. Это может быть веселый барабанщик, которого днем заглушает шум, а может – волшебный троллейбус, подбирающий печальных одиночек. Этой общей верой в подспудное спасение жил советский социум – и песня Окуджавы стала его гимном. Многие и сейчас не верят, что они никому не нужны, и свято убеждены, что какой-нибудь ночной ангел, прикинувшись троллейбусом, их и теперь подберет. И может статься, они даже правы.
2
«Песенка о Надежде Черновой» написана два года спустя. Удивителен феномен первого цикла Окуджавы – ученических вещей нет, апробация и окончательное оформление метода заняли от силы год. Но ровные вещи – не значит одинаковые: одним повезло больше, другим меньше, каждая находила свою аудиторию, и если «Надю-Наденьку» можно было услышать в студенческой или даже рабочей компании, «Медсестру Марию» пели редко, в интеллигентской среде, а уж «Надежду Чернову» вообще знали немногие. Сохранилось всего несколько фонограмм – в том числе одна полная, 1991 года. Практически нет сведений о том, что в шестидесятые Окуджава включал эту вещь в официальные концерты, а на квартирных пел без третьего куплета; этот вариант и ушел в народ.
«Надежда Чернова» – самый чистый пример окуджавовской «рамочности», когда сказано всё и ничего. Об этой песне – видимо, в силу поливариантности ее толкования и приложимости решительно ко всему, – написано мало; а между тем петь ее хочется, вещь энергичная, грустный марш, мгновенно запоминающийся, с живой разговорной интонацией. Слышно, что он и сам ее поет с наслаждением, с легким актерским наигрышем, что у него свидетельствует о радости, доставляемой процессом: «Мы успели сорок ты… вся… кни… прочитать…» – с дворовой ленцой, с развальцей. Интересно, что даже аккомпаниаторы Окуджавы на этой единственной полной записи не удосужились расспросить автора – он не любил расспросов, что имеется в виду, но все-таки отвечал, а тут и предлог налицо: надо же мне понимать, что я исполняю! Но нет, не поинтересовались. Автор этих строк, который песню чрезвычайно любил, но категорически не понимал, предполагая обширный контекст (прежде всего исторический), впрямую спросил Окуджаву при первом посещении переделкинской дачи в 1992 году: кто такая Надежда Чернова, что имеется в виду? Может, партийный функционер какой, комсомольская богиня? Автор ответил неожиданно охотно: это черная надежда, русская надежда, символ родной безнадеги. Чем окончательно запутал ситуацию. Думаю, ни одному слушателю столь экстравагантный шифр не приходил в голову.