— А куда вы спрячетесь? — спросил заинтригованный гость.
— Буду жить, где жил, только никто меня не будет видеть. Было в этом доме тринадцать квартир, а станет двенадцать. Эта будет невидимая. На месте двери стена. Только тот, кто меня помнит, сможет ко мне прийти. Ты вот, например.
— Как же я пройду сквозь стену? — не понял Петечка.
— Это для других будет стена. Для всяких дураков. А для тебя будет дверь. Ты сможешь позвонить в колокольчик и войти. И пока ты будешь у меня, никто не будет знать, где ты. Только никому не рассказывай, а то не увидишь дверь.
— А мы пойдем к другим буквам?
— Обязательно пойдем! У буквы «з» весь дом полон зайцев, — фантазировал Ять. — Они скачут прямо по квартире. Некоторые из них з-зеленые.
— Да, — подумав, сказал мальчик. — Вам не повезло. У вас очень мало всего.
— Ну что ты! — замахал руками Ять. — Что за глупости! Я есть во множестве слов, и все эти прекрасные вещи могут у меня появиться, стоит мне захотеть. И вообще, все буквы, кроме нас с «ё», очень дружат между собой и часто ходят друг к другу в гости. Если захочу, я всегда могу взять у «з» одного зайчика.
— И он тогда будет писаться через ять? — с ужасом спросил Петечка.
— Никогда в жизни, — уверил его Ять. — Если написать его через ять, у него тут же отвалятся ушки.
— Отвалятся! — выдохнул потрясенный Петечка.
— Да, да, отвалятся. Именно поэтому каждое слово надо писать правильно. Напишешь хлеб через «е» — и он будет черствый, невкусный. Напишешь печку через «е» — она будет холодная. Понял, как валено писать грамотно? Петечка уважительно кивнул.
— Ну, вот и славно. Теперь я сделаю так, что ты всегда будешь писать грамотно. Смотри! — Ять полез на дальнюю полку, где лежала у него ароматическая соль, странный подарок Клингенмайера. — Одна щепотка этой соли, кинутая в пламя, — и ты никогда, никогда уже не сделаешь ни одной ошибки!
Он подошел к печке и, не переставая мысленно благодарить антиквара, бросил щепотку в открытую дверцу. Пламя на миг изменило цвет — стало синим, почти фиолетовым; в комнате резко запахло какой-то пряностью. Запах был сладковатый, вроде коричного, но гуще и таинственнее.
— Ну вот, — торжественно проговорил Ять. — Теперь ты всегда будешь писать правильно и всегда будешь помнить, как меня найти.
После кружки горячего чаю, нескольких кусков хлеба и картошки мальчик осоловел и размяк. Сонные глазки его глядели прямо, ни на чем не фокусируясь. Он даже начал слегка заваливаться набок. Ять поспешил подложить ему под голову подушку и укрыть своим пальто.
— А завтра мы поиграем, — сказал Петечка, принимая весь этот неуклюжий уход с усталой снисходительностью юного принца. — Вы ведь знаете игры? Я знаю много игр, я больше всего люблю фанты и знаю также «Море волнуется»…
Вдруг он вздрогнул и сел на диване. То ли эти игры напомнили ему дом, то ли, как все засыпающие дети, он на секунду очнулся, словно от толчка, перед тем как окончательно погрузиться в сон.
— Но вы не уйдете? — спросил он Ятя, хватая его за руку.
— Нет, нет, что ты, — Ять замотал головой. — Ни за что. Как: же ты мне не веришь? Вера пишется через меня, мне все обязаны верить.
Это соображение успокоило Петечку, а может, усталость взяла наконец свое — его сморило окончательно, и, даже не дослушав ответа, он снова завалился набок. Ять укрыл его, подбросил в печь предпоследнее полено и подошел к окну. Ни звука не доносилось оттуда, и единственное окно, как всегда, светилось напротив: что делалось там? Этого Ять, как ни старался, разглядеть не мог. Свет пробивался сквозь тонкую кисейную занавеску. Иногда мелькала тень — силуэт был так нечеток, что Ять не понимал даже, мужчина обитает там или женщина. Ничего не было проще, чем зайти однажды в дом напротив и узнать, кто там не ложится до утра; но по вечной своей склонности к тайнам, по давнему нежеланию слишком приближаться к реальности и давать себе отчет в ней он предпочитал пока угадывать, что может делаться за этим окном. Это делало жизнь куда богаче.
Внизу смутно белел снег, девственно-чистый, какого никогда прежде не бывало в Петербурге. Ять, как в детстве, прижался лбом к ледяному стеклу. От его дыхания тотчас расползлось мутное радужное пятно. Но и холод стекла не мог отогнать страшной, тяжкой усталости, вдруг навалившейся на него. Виноват ли был хмель, вновь догнавший его в тепле, или дело было в ароматической соли Клингенмайера, только держаться на ногах не стало вдруг никакой возможности. На него напала та же одурь, что и на мальчика, но на дне сознания тлела, как жар под золой, раскаленная точка: нельзя спать, нельзя, нельзя. Меж тем проскрипело четыре, он восемнадцать часов провел на ногах, намерзся, переволновался, и наконец лег ближе к печке, положив голову на руки. Он знал, что бывают минуты, когда отогнать сон можно лишь титаническим усилием, но именно этого-то усилия никто и не хочет делать, — и тогда происходит ужасное, ужасное. Горе городу, если страж не станет бодрствовать… как это было? Вот такая же сонливость и слабость овладела всеми с самого сентября, и так же вдруг опускаются руки у всех, кто долго пытается спасти почти безнадежного больного… когда остается единственное, спасительное, может быть, усилие. Этих усилий было уже слишком много, и все они ни к чему не привели. Та же одурь… но этой мысли он уже не додумал до конца.