Об этом следовало еще подумать. Ять почти не чувствовал холода, а заблудиться не смог бы и в бреду: он шел быстро, не прекращая монолога. Страшно хотелось курить, но папиросы он оставил на столе. Вокруг Дымилась вьюга, ни одно окно не горело, и ни одной живой души не попадалось навстречу. Шел третий час ночи. Он был уже на Пушкарской, когда фонари на всей улице мигнули, потом еще раз — и вдруг бледно, смутно загорелись; тут и пурга утихла, как по заказу, и в ровном неживом свете Ять увидел ледяную перспективу улицы, сосулечные наросты недавней оттепели на крышах и карнизах, черные окна — многие с выбитыми стеклами. Он замер, глядя на эту мрачную геометрическую красоту, и вдруг заметил под дальним фонарем маленькую фигурку. На темной ночной Пушкарской в третьем часу стоял ребенок лет восьми — менее всего Ять ожидал увидеть в эту ночь ребенка, и, однако, это не было ни сном, ни галлюцинацией. Он бросился бежать к фонарю. Там, сжавшись, засунув ручки глубоко в карманы пальто, в самом деле стоял и тихо всхлипывал мальчик. На голове его была вязаная шапочка, на ногах сапожки.
— Что ты тут делаешь? — крикнул Ять. Мысль о грабителях, о возможной приманке, о ловле на сострадание не пришла ему в голову. — Откуда ты? Мальчик не отвечал и продолжал жалобно плакать, шмыгая кнопочным носом.
— Потерялся ты, что ли? — не отставал Ять. Он вытащил ручки ребенка из карманов, принялся их растирать и греть. Они были ледяными, и Ять испугался за мальчика по-настоящему.
— Я… потерял папу, — чуть слышно ответил ему наконец мальчик. — Мы шли с папой… на него напали, я убежал позвать… никого не было, я бежал… заблудился… Папа, наверное, ищет…
Вид у мальчика был ухоженный, приличный и речь хорошего, воспитанного ребенка; ужасно было видеть его ночью, совсем одного, на пустой улице.
— Ну вот что, — решительно сказал Ять. — Адрес свой ты помнишь?
— Мы… мы живем на Третьей Рождественской, — всхлипывал мальчик. — Дом четырнадцатый…
До Рождественских надо было полгорода пройти пешком — вьюжной ночью предприятие почти неосуществимое, да вдобавок ребенок был едва жив от холода. Завтра с утра надо отвести его к родителям, а теперь Ять, присев перед ним на корточки, постарался как можно ласковей и убедительней позвать его к себе: отогреется, поест, а там и утро близко. Мальчик едва мог идти, с трудом передвигал застывшие ноги, — шагов через тридцать Ять попросту подхватил его на руки, поразившись, до чего он легок. Свет снова мигнул и погас, но метель не возобновилась (хотя так и казалось, что в темноте она начнется снова); своего углового дома он достиг через четверть часа. Хмель не то чтобы выветрился, но перешел в лихорадочную жажду деятельности. Ять был теперь собран и решителен.
Дома он первым делом усадил сонного, покорного мальчика на диван (ребенок, кажется, был в таком шоке от всего случившегося, что новым поворотам в своей судьбе уже не удивлялся), зажег «летучую мышь» — электричества, конечно, опять не было — и кинулся растапливать печь. Тут он обнаружил, что дров почти нету: запастись ими он думал с утра, заночевать собирался в гостях, а уходя от Зайки, о дровах думал меньше всего. Надо было что-то делать — квартиру сильно выстудило. Ять пробежался глазами по книжным полкам и принялся решительно снимать с нижней тяжелые, толстые тома, к которым прикасался редко: тут были собрания сочинений восьмидесятых годов, журнальные приложения, только занимавшие место. Это был первый раз, когда ему пришлось топить книгами, — но, видно, ничего не поделаешь. Да и как могли бы окончить свой путь эти книги, проникнутые такой многословной любовью к человечеству? Единственный способ не то что жечь, а хоть греть людей тяжелым восьмидесятническим глаголом был именно пустить эти тома на растопку. Все эти мысли вихрем пронеслись у Ятя в голове, пока он вырывал отсыревшие страницы и совал их в печь; дальше дело пошло веселее — переплетные нитки сгнили, страницы вырывались целыми блоками, их можно было укладывать, как дрова. Отсыревшая, скользкая бумага занялась не сразу, пополз тонкий едкий дым, но минут через пять все уже шипело и потрескивало, и змейки пламени тут и там замелькали в бумажной груде.
Убедившись, что книги занялись (да и три полена у него все-таки еще были — часа на два согреемся), Ять принялся стаскивать с мальчика сапожки и пальтецо, трясти его, тормошить — самым опасным ему казалось именно сонное оцепенение, в которое ребенок был погружен все это время. Он уже не плакал и равнодушно позволял себя раздевать. Под пальто у него оказался праздничный бархатный костюмчик. Печь разгоралась, от нагретого кафеля плыли волны блаженного тепла.