Темные не жили поодиночке — они собирались в подвалах и на пустырях, варили там жуткое варево, там же и спали вповалку, делили одежду жертв, сдавали деньги в общую кассу или вожаку (должен быть вожак, чудовищный, вроде муравьиной матки, не приведи Бог никому увидеть его), — и были в городе места, куда лучше не соваться. Когда на окраине в очередной раз нашли изувеченный труп — голова отрезана, вся кровь выпущена, — репортеры снова загомонили о ритуальных убийствах: начиная с дела вотяков, во всяком бессмысленном злодействе искали ритуал.
— Не там ищете, — сказал тогда Ять молодому Стрелкину, славному, расторопному малому, который от назойливой семейной опеки то и дело сбегал в трущобы, заводил агентуру среди извозчиков и вообще по-детски пинкертонствовал. — Секту ему подавай. Нет никакой секты, все страшнее и проще. Нищих замечали?
— Что значит — замечал? На каждом углу торчат…
— Я не про обычных. У этих темно-желтые лица.
— Ять, ничего вы не знаете, книжный человек. Это обычное следствие алкоголизма, в почках что-то начинает вырабатываться — или, наоборот, перестает. Побегали бы по питерским трактирам, сколько я, — и не то бы увидели.
Это умилило Ятя. Он поглядел на Стрелкина ласково:
— Коленька, сколько вам лет?
— Девятнадцать, но это ничего не значит.
— Да конечно, не значит. Побегал он. Вы бы к ним присмотрелись. Сдается мне, что они не совсем люди.
— Конечно, не совсем. Отбросы, придонный слои.
— Ах, милый друг, — вздохнул Ять, — ничего вы не понимаете. Что с того, что придонный слой? В нем-то, может быть, и водятся особые существа. Я раз в Ялте видел, как морского змея поймали. Плаваешь, а ведь и подумать не можешь, что на дне такая тварь водится. Люди давно уже разделились — поверху одни, на глубине другие.
— И что? Вы хотите сказать, что это нищие убили?
— Ничего не хочу сказать, Коленька, только допускаю. Вы сектантов не знаете, а я ими лет пять занимался, доныне плююсь. Они публика нервная, кошку убить не решаются. Во глубине России, может, и иначе, но тут-то наши, питерские. Нет, тут убийство хладнокровное, без совести, без колебаний, — из чистого любопытства. Впрочем, мы сами виноваты: вытеснили столько народу на дно — они и расчеловечились естественным порядком.
— Да вы тайный эсдек.
— Боже упаси. Я за неравенство, только в пределах. Иначе те, что на самом верху, и те, что в самом низу, — теряют человеческий облик, не находите? Посмотрите на Мудрова (Мудров был купец, фантастический богач; считалось общим местом, что он помогает террористам, хотя никто этого не доказал. Зато хорошо было известно, — он и не скрывал этого особенно, — что он живет, как с женой, с пятнадцатилетней племянницей, и это не мешало ему жертвовать огромные деньги на монастыри, а монастырям — с благодарностью принимать). Такой почти богом себя чувствует, вот и дурит, испытывает Божье терпение. А другие — это, как вы изволите выражаться, дно. Наших дураков послушать — на дне знай Ницше читают да о вере спорят. А они давно уже не люди, и разговоры у них не человеческие. Только и ждут, когда мы совсем ополоумеем, тут и выйдут потрошить встречных. И никакая это будет не социальная революция, а в чистом виде биология.
Разговор этот имел интересное продолжение. Ять давно забыл о нем, — он легко разбрасывал сюжеты, — когда месяца три спустя в редакции его остановил встрепанный Стрелкин.
— Ять, заняты?
— Только что обзор дописал.
— Выйдем, я не могу тут говорить.
Они зашли в чайную на Среднем проспекте — знаменитую, давно облюбованную газетчиками, запросто привечавшую и «биржевика», и «нововременца», — уселись в углу, спросили глинтвейну, и Стрелкин долго молчал, разглядывая Ятя.
— Интересный вы болтун, Ять, — сказал он наконец. — Врете, врете, а вдруг и правду соврете.
— Так всегда бывает.
— Я вчера от приятеля шел — в университете со мной учился, на юридическом. Я курса не кончил, заскучал, а он остался. Иногда захожу к нему, сестра больно хороша… Они на Преображенском живут, чудесное семейство, засиделся до неприличия. Час, помню, уже третий. Иду я пешком, благо близко, — ночь холодная, мороз щиплется, луна, как блин… навстречу никого… Страх меня какой-то взял, черт его знает. Тени своей пугаюсь. Ну, кое-как дошел. И вижу (дом-то мой уже в двух шагах): в соседнем дворе фигуры мелькают. Что такое? Любопытство, сами знаете… Зашел в подворотню, гляжу — и глазам не верю: Ять, дети! В глухую пору, в три часа… черт разберет! Маленькие, в тряпье, в лоскутьях, — играют без единого звука. Обычные-то шумят, галдят, — а эти бесшумно, как звери. Хотя ведь и звери визжат… И с такой злобой толкаются, ставят друг другу подножки, разбегаются и опять сбегаются, кто кого собьет… ужас! А следит за ними взрослый, тоже в тряпье, треух нахлобучен, — зябнет, приплясывает. Иногда, если плохо дерутся, показывает им — как бить побольней.