Даня на секунду задумался и решительно мотнул головой.
— Готов.
— Смотрите прямо на меня, — негромко приказал попутчик.
Даня вытаращил глаза и мысленно повторил три своих вопроса.
— Любопытно, — медленно произнес астроном. — В последний раз эти три вопроса, в иной последовательности, задавал мне один самоубийца при отплытии… впрочем, это неважно. Что же, ответ будет короток, но вам ведь не нужно много. Вы хотите знать — да или нет?
Даня кивнул, трепеща.
— По первому вопросу, — изрек незнакомец, напряженно вглядываясь в его карие глаза своими серыми, — несомненное и безусловное да, но подумайте, нужно ли вам это? Не лучше ли так, как было?
Даня вздрогнул.
— По второму, — задумчиво продолжал оракул, — я не был бы столь категоричен. И все же да, да, при всех оговорках, слишком понятных вам самому.
Он важно кивнул и потер виски, отчего глаза его на миг стали китайчатыми.
— Что до третьего, то я удивляюсь, — произнес он, слегка разводя руками. — Отчего вы думаете, что это важно? Почему вам не спросить меня что-нибудь о России?
— Вы же сказали — о себе, — пролепетал Даня.
— Я? Ничего подобного. Это вы сами себе сказали. Но раз вам в самом деле важно, скажу одно: это произойдет вовсе не так, как вы думаете, и не ранее, чем будете готовы, но случится с той же неизбежностью, с какой мы приближаемся к месту нашего назначения. Что, довольно?
Даня не знал, смеяться ему или пугаться. Его три вопроса были: устроится ли он на работу у дяди, стоят ли чего-нибудь его стихи и окончится ли в Ленинграде наконец его затянувшееся девство. Астроном ответил точно, хотя ответы его были приложимы к любым трем вопросам, вплоть до тревоги о возможной войне с Англией. Но про Англию Даня не спрашивал.
— Хорошо, но можно еще? — попросил он еще один шанс, надеясь задать такой вопрос, на который не может быть расплывчатого ответа.
— Я сказал: не больше трех. Это страшная трата умственной энергии, и потом — зачем вам знать будущее? Все равно узнаете.
— Я хотел не о будущем…
— Нет, нет. Да вы и сами легко научитесь. Упражнение простое: вам достаточно представить себя на чаше весов, но с абсолютной достоверностью, с буквальным видением их, с ощущением даже холода от их бронзы. И тогда вы сами почувствуете, поднимаетесь или опускаетесь. Для остроты чувств, пожалуй, полезно вот что, — и астроном неуловимым движением вынул из кармана плаща три резных китайских шарика. — Купите где угодно и катайте вот этак, — шарики так и замелькали между его длинными пальцами. — С этими движениями и вопросов не будет. Вопрос — всегда от неуверенности, а если правильно вращать — уверенность всегда с вами.
Он бережно спрятал шарики в карман, словно в них и впрямь содержалась сила.
— А! — радостно воскликнул Даниил. — Такие я видел.
Он в самом деле нередко наблюдал, как Валериан катает резные шарики в толстых пальцах — в последнее время все приметней дрожавших. Валериан рассказывал, что такие шарики нашли в египетской пирамиде — это были игрушки фараона, почившего пять тысяч лет назад. Если выучиться жонглировать ими, учил Валериан, — можно притягивать исполнение желаний.
— Где же вы могли их видеть? — высокомерно спросил незнакомец.
— У Валериана Кириенко, — гордо ответил Даня. — Я часто у него бывал, с ним дружила моя мать.
— Валериан, — произнес попутчик с легким неудовольствием, относившимся то ли к Кириенко, то ли к собственной памяти, недостаточно расторопной. — Я знал Валериана, но так давно, что многое стерлось… Между нами были споры, глубокие споры…
— В Париже? — подсказал Даня. Он знал, что Валериан прожил там три года, изучая живопись и позируя монмартрской богеме, писавшей с него бесчисленных Вакхов и клошаров.
— О нет, гораздо дальше. На месте Парижа тогда еще росли папоротники. Валериан — могущественный дух, но избыточное доверие к женскому… к материнскому… Я говорил, но он не внял. И потому, при всех дарованиях, обречен вечно путаться в низинах, тогда как мог бы… Впрочем, это и тогда уже было ясно всем в нашем кружке.
— Что же плохого в материнском? — запальчиво спросил Даня. Он обиделся за доброго Валериана — тем сильней, что в словах сумасшедшего была правда: рыжий толстяк, бог маленькой бухты, собиратель камней и корней, всеобщий спаситель и странноприимец был назойливейшим собеседником, с завыванием читал вслух длинные стихи, полные античных имен, заставлял смотреть неотличимые акварели и выражался напыщенней Квинтилиана. Что-то было в нем недовершенное, не дававшее воспарить, — то ли приземистость, то ли толщина, но Даня чувствовал, что будь Валериан строен, как кипарис — а не как три кипариса, по собственной его шутке, — это было бы даже хуже. Так, в балахоне, сандалиях, поперек себя шире, он был хотя бы ни на кого не похож. Чего-то было ему раз навсегда недодано — то ли дара, то ли умения им распорядиться; роковой изъян сказывался во всем, но более всего — в странной привязанности к матери, которая и саму ее, кажется, не радовала. Вал был женат дважды, но от обеих жен — петербургской и парижской — быстро сбегал в Судак. К Судаку он тоже был привязан накрепко, всю жизнь, как на вожжах, проходил на этих двух пуповинах, кажется, решив раз навсегда, что в Петербурге ему не быть даже вторым, а в Судаке он навеки первый. Так о нем говорили, хотя Даня никогда не верил — он всегда знал, что Вал и бухта созданы друг для друга, что в самом его имени (полным никто не звал, материнское «Вал» привязалось навеки) живет морская волна. Однажды он произнес долгий — как всегда, с цитатами на пяти языках — монолог о море и матери, о том, что от них нельзя отрываться, что для мудрых греков морское странствие было возвращением домой, в стихию, откуда вышла жизнь; он увлекся, как всегда, и дорассуждался до того, что девять лет одиссеевых странствий приравнял к девяти внутриутробным месяцам, а троянскую битву — к зачатию (Даниилу приходили в голову крамольные мысли о символике коня, и он хихикнул, но Вал, как всегда, не заметил). Он был чудак и кто хотите, но и самые скептические гости признавали его благородство; что до напыщенных речей, то, когда он с теми же цитатами нахваливал данины стихи, торжественно приняв его в кабинете, куда простые гости допускались лишь для самых сокровенных бесед, — Даня готов был слушать его бесконечно. А мать, что ж мать: со своей Даня и теперь вел нескончаемые мысленные беседы, думая, что она все слышит.