– Мамочка, дай мне моё свидетельство о рождении.
– Что? – испугалась Дуся.
– Я спросил у почтальонши тёти Кати, что нужно сделать, чтобы записаться в школу. И она сказала, что оно и нужно. Свидетельство о рождении, – терпеливо повторил маленький Лёшка и погладил неразумную мать по щеке. Вот уже год, как он испытывал к ней какую-то щемящую нежность, малохарактерную для столь юного возраста в среднем по детской популяции. Погладил, и нежность как-то сразу прошла. Ему вдруг стало за мать очень спокойно. У него возникло мимолётное ощущение того, что он взрослый мужчина и никакой матери у него нет. Ерунда, конечно. Ни один маленький семилетний мальчик не может ощутить себя взрослым мужчиной. Никто в это не поверит. Тысячи и тысячи людей, ныне живущих на этой планете, верят в то, что, определённым способом дыша, они могут узнать, что там у них, в подкорке. Они же, эти тысячи, не сомневаются, что «символическим выражением проявившейся полностью первой клинической стадии родов становится опыт отсутствия выхода из ада. Он включает чувство увязания или пойманности в кошмарном клаустрофобическом мире и переживание необычайных душевных и телесных мучений. Ситуация, как правило, представляется невыносимой, бесконечной и безнадёжной. Человек теряет ощущение линейного времени и не видит ни конца этой пытки, ни какого-либо способа избежать её. Следствием этого может стать эмпирическая идентификация с заключённым в темнице или концентрационном лагере, с обитателями сумасшедшего дома, с грешниками в аду или с архетипическими фигурами, символизирующими вечное проклятье, такими, как Вечный Жид Агасфер, Летучий Голландец, Сизиф, Тантал или Прометей». [4] Но разве хоть один здравомыслящий человек из этих тысяч и тысяч поверит в то, что семилетний деревенский мальчик почувствовал себя взрослым мужчиной? Разве что как в фигуру речи, не более.
Дуся, конечно, знала, что его, Лёшку, пора отправить в школу в этом году. Даже приходили не то директор, не то какая-то тётка из районного отдела образования с загадочным для Дуси списком, где числился и её сын, Алексей Безымянный. Но как-то всё тянула и тянула до последнего, не идя туда, ничего не уточняя и ничего не отвечая на вопросы односельчан. Она была не в силах себе представить, что он хоть сколько-то времени будет где-то там, без неё. Неосознаваемый и оттого ещё более ужасный, первобытный звериный страх одиночества был у неё в крови с самого детства, но сейчас, когда у неё был сын, ужас не утих, а, напротив, – достиг своего апогея. Кто она, что она, откуда она, почему она и, главное, зачем она – Дуся Безымянная понятия не имела. Она знала лишь детский дом. Да, там кормят, там есть постель, и посреди разных нянечек – и добрых и злых, и драчливых и заботливых – иногда появляется божество – директор. Но ему, как и любому божеству, молились многие. На крепком мужике разом повисали гроздья детей. Потому что от него пахло настоящим домом, таким домом, где не только дети, а раз и навсегда чьи-то свои взрослые. И чай там не пахнет веником, и закусывать его не надо дубовым рафинадом, и не в столовой под противными лампами его пьют, а в красивой комнате под уютным абажуром, и к чаю подают вкусное густое варенье в красивых розетках. Вот и висли на нём эти гроздья. И хороших и плохих, и задир и молчунов. Его боготворили все. Но маленькой Дусе было стыдно выпрашивать любовь. Особенно у того, кто всеми любим. Она всегда тихонько забивалась в угол, откуда сам директор её однажды и вытащил. Цапнул своими сильными пальцами за шиворот, поднял, поцеловал и сказал:
– А кто это у нас тут в углу прячется? Тут все свои. Где все свои – там прятаться нет нужды!
И повёл к себе домой, держа за руку. И Дуся впервые в жизни была счастлива, даже не пытаясь понять почему. Просто в солнечном сплетении, там, куда больно бьют старшие мальчишки, вдруг разлился не обычный ужас предчувствия удара, а бесконечная беспричинная радость, и Дусе казалось, что, не держи Николай Алексеевич её за руку крепко-крепко, она улетит, и даже руками махать, как крыльями, не придётся. Она просто оторвётся от земли и станет воздушным шариком. Она им и стала, воздушным шариком! И летит за директором, просто он её держит за ручку-ниточку.
Тогда, за директорским семейным столом, она впервые и почуяла, как пахнет настоящий, а не детский, дом. Настоящий дом пахнет своим. И своими. У своих в своём доме нет безымянных, нет никого по имени: «Эй ты, шваль!», и каждый свой знает, что Леночка Безымянная ещё и «Пусечка», а Сашенька Безымянный ещё и «Котик». У своих не только одно имя. Не только то имя, что предназначено для записи в важные бумаги и строгие журналы, но ещё и своё, домашнее, имя. Имя не для мира безымянных. Имя для мира своих. Конечно же, маленькая девочка Дуся Безымянная не мыслила такими сентенциями, но где-то не то в душе, не то в надпочечниках сироты и, конечно же, в том самом солнечном сплетении навеки осталось это внезапно открытое ею ощущение дома, который есть не что иное, как кто-то свой.