Рассказывала я всякий раз одно и то же, всё это она уже знала. Но ей не с кем было о своём сыне поговорить: из учителей — кто его не запомнил, кто умер, уехал, девушки он не успел завести, товарищи все погибли. Так она и ходила ко мне лет двадцать, до самой смерти. Теперь уж только я, наверно, его и помню. А после меня — уж никто. Как и не было его на свете.
Проработав на руднике и в Чебачинске в школе пять лет, мама поступила в Москве на химфак МГУ.
— Но в это время у твоего отца арестовали одного брата, отовсюду уволили другого, вызывали на Лубянку третьего. Отец срочно по комсомольской путёвке выехал в Семипалатинск вместе со мной, уже беременной. Но у него и там начались неприятности.
На политической пятиминутке, отвечая на вопрос о пособии по безработице в Америке, он назвал цифру в рублях — оказалось больше, чем у нас получает токарь самого высокого разряда. Пришили агитацию, завели персональное дело и — исключили из комсомола.
Могло быть кое-что и похуже. Но тут как раз баба вытребовала меня — она любила, чтобы дочери рожали под её присмотром. Мы в два дня собрались — всех вещей было два чемодана — и уехали в Чебачинск. Папа даже не стал брать трудовую книжку, а здесь в педучилище, где не было историка, не задавали лишних вопросов и завели новую.
В Семипалатинском учительском институте я проучилась один семестр. Уровень преподавания был высокий — среди преподавателей попадались и местные, но профессора — все до одного оказались из ссыльных. Особенно мне нравился один старый лингвист из Ленинграда. Русский обязательным считался только для казахов, но я ходила на его занятия — я же училась в украинской школе, где его не преподавали вообще, хотя большинство учеников были русские. Разрешили приехать жене этого профессора. Так с ним от радости случился сердечный приступ, и он умер. В институте гражданскую панихиду не разрешили: ссыльно-поселенец. На кладбище студентам присутствовать тоже не рекомендовали. Но из нас кое-кто пришёл, человек десять. Вывезти тело в Ленинград вдове не позволили. Она этого не предполагала и, продав библиотеку мужа, заказала цинковый гроб, невероятно дорогой, и даже уже оплатила перевозку, тоже очень дорогую, чуть ли не в особом вагоне. Гроб обратно не взяли, и она немного помешалась, всё время смеялась и говорила: «Вам не нужен цинковый гроб? Продаю прекрасный гроб.
Совершенно новый!»
Антон спрашивал, какие стихи тогдашние студенты читали.
— Я любила Есенина. Но всюду писали, что он упадочный поэт, а нам нужно новое, бодрое, политическое, и я настраивала себя, читала Малахова.
— Был такой поэт?
— А как же. Печатался в журнале «Комсомолия»:
У неё не юбок шуршащий шёлк,
А Ульянова пятый том.
Спрашивал студент-историк Антон и то, не заставляли ли студентов в Москве и Семипалатинске подписывать что-нибудь, голосовать на собраниях, чтобы расстрелять троцкистско-зиновьевских выродков.
— Подписи для газет требовали от известных людей. Я очень расстроилась, когда в «Литературке» под таким письмом увидела имена Алексея Толстого, Фадеева,
Пильняка, которых я уважала. Голосовать же заставляли всех и следили, чтоб не увиливали. На первое же такое собрание я не пошла, думаю: отговорюсь — мол, беременна. Пришлось приносить справку от врача… Единственно, от чего не удалось уклониться, — от антирелигиозной пропаганды. Как химика меня всегда заставляли разоблачать религиозные чудеса: почему самовозгораются свечи перед иконами, почему не протухает святая вода в церковных сосудах, и я объясняла про фосфор и что ионы серебра действуют как антисептик, ну и так дальше…
Я и сейчас считаю, что все эти мироточивые иконы — или жульничество, или научно объяснимые явления. Поражаюсь, как интеллигентные люди — эта твоя знакомая, поэтесса — могут в такое верить. И зачем им ещё и это? Как будто недостаточно общей идеи… Чудеса — для толпы.
Но тут же сама себе противоречила.
— Хотя бывало и такое, что…
В Харькове в начале тридцатых решили взорвать один из больших храмов. Но сначала надо было снять медные позолоченные листы обшивки купола и крест, тоже, конечно, золочёный. На него накинули петлю, и какой-то лохматый босой мужик стал, оскользаясь, карабкаться на верх купола. Собралась огромная толпа. Мама тоже была в ней и видела всё своими глазами.
Все молчали. Крестился мало кто. Мужик уже залез. Но когда, держась за верёвку левой рукою, правую протянул к кресту, верёвку вдруг отпустил, зашатался и рухнул лицом к подножию креста. Раздался мощный и короткий взрёв — ахнула вся многотысячная толпа.