Впрочем, на брёвнах не менее необычные истории можно было услышать и от взрослых, приходивших покурить, когда работать на огородах было уже темно. Одна была опять про капитана, только пехотного. Он вернулся с крупным мужским дефектом.
Рассказчик Филя Крысцат начал былр словесно таковой описывать, но всяких-энтих слов не нашёл, а нормальные при пацане (Антон оставался, когда все его приятели давно сидели по домам) употреблять, видимо, считал непедагогичным и поэтому тотальность дефекта показал выразительным рубящим жестом. Семья, двое детей, жена ещё молодая.
С собой капитан привёз ординарца Федьку, который и пользовал капитанову жену, и родился ещё один сын, и офицер, когда выпивал, брал его на руки и плакал. Но на этом история не кончилась. Федька нашёл себе другую, девку, и навострился жениться. Жена капитана плакала, и он, пьяный, тоже плакал и кричал, что Федька свой, а другого, кто к жене прискребётся, зарубит топором к такой-то матери. Антон ждал, когда зарубит, но капитан упросил Федьку, чтоб тот к его жене иногда приходил, и выставлял бутылку, и они сначала вместе пили. Но топор, как повешенное в первом акте ружьё, ударил: невеста Федьки всё узнала и зарубила, но кого из троих, рассказчик вспомнить не смог. Кочегар Никита предположил, что скорей всего жену. Гурий сказал, что хорошо б самого капитана — всё из-за него, да и на кой… ему такая жизнь. Но рассказчик Крысцат веско бросил: никто не виноват, виновата война. И все поразились такой мудрости Фили Крысцата, но он честно признался, что так, ему передавали, выразился на суде защитник.
Рассказывали, что у убитого на сетчатке отпечатывается, как на фотоплёнке, портрет убийцы, почему многие убийцы выкалывают своим жертвам глаза. Научным фактом про сетчатку очень заинтересовался разведчик Бибиков, который потом подался в бандиты, а тогда ещё, наоборот, сидел со всеми по вечерам на брёвнах.
Вокруг шеи приговорённого к повешению шла наколка: «Ради Бога, не надо». Когда начали вешать и разорвали воротник, все её увидели. Приговорённого отпустили.
Уличной жизни мешала не школа. Школа была одно, улица — другое, миры эти не соприкасались, имели разную мифологию, разный язык; слова «советский», «пионер», «комсомолец» на улке не произносились. Уличной жизни мешало натуральное хозяйство.
У Гагиных жили собака, куры, гуси, корова, хряк, казённая лошадь, полагавшаяся дядьке Васьки как заготскоту, и Васька, придя из школы, должен был вывезти несколько тяжёлых тачек навоза, настелить корове и лошади свежей соломы, задать одной овса, а другой сена, надёргав его занозой из стога, предварительно отгребя от него снег.
Дядька-заготскот вдобавок ко всему имел приличное жалованье, у тех же, кто, как Гурка, зарплату получал пустячную и тянул семью — семеро детей, тёща, свояченица и ещё какая-то жившая в кладовке-темнушке слепая старуха, — надежда была только на хозяйство. С необозримого огорода, занимавшего огромный кусок косогора над Речкой, набивали в подпол по четыреста вёдер картошки, ниже по-над речкой тёща и свояченица разводили капусту и огурцы, слепая сродственница пряла в тёмном чулане, как парка, бесконечную шерстяную нитку, и жена Полина днями и ночами вязала варежки, одевая всю семью в носки, свитера и даже платья. Сам Гурка плёл корзины и вентеря, бондарил, для своих катал чёсанки, не брезговал брать с конного двора починять хомуты и чересседельники. На дворе их дома было не пройти из-за вязок прутьев для корзин, заготовок для дуг и куч навоза; во всём этом копошились большеголовые маленькие дети (у большеньких головы были нормальные) и орали — то на них обваливалась поленница, то бодал козёл или щипал гусак, ростом козлу не уступавший. Гурка, матерясь, отгонял метлой гусака, пинал в бок козла, подпирал поленницу слегами. Но своё разветвлённое хозяйство любил и его необходимость и значение теоретически обосновывал:
— Что мне ваш райком сделает? Уволит? Ну и увольняй к… матери. Когда я тому мордовороту нюх начистил и два месяца не работал, — мы что, подохли? Ещё лучше жили: время — вагон, я такую партию корзин за…л, весь базар о…л. Клал я на энтот райком с прибором и присвистом.
Что-то в этом роде говорил и отец: Сталин удушил середняка и продолжает давить личное хозяйство потому, что хозяин в деревне и полугороде свободнее горожанина, зажатого и прикованного к кормушке, в которой дверку подымает и опускает власть.
Улица не только бегала, играла, хулиганила, она — читала. Здесь тоже была оппозиция школе — в её домене. Читали не так и не то, что проходили и что рекомендовали в ежегодно спускаемых откуда-то списках. Из рук в руки передавали распадающиеся книги, часто по старой орфографии, без начала и конца и почти всегда без титула. В основном это были исторические романы — как потом установил Антон, Мордовцева, Данилевского, Дмитриева, среди девочек ходила Чарская, которую мы презирали, позже, когда их начали издавать, появились Стивенсон и Дюма.