Слово отдалось чмокающим звуком, но, взяв себя в руки, я сумела отогнать. «Только не вспоминать, только не…» – я ринулась вперед, торопясь добраться до исповеди, которая – в этом я признавалась со стыдом и болью – закончилась моим унижением.
Митины брови поднялись: «Неужели?..» Ему не верилось, что я, изгнанная старцем, нашла в себе смирение проглотить. «Не-ет!» – я засмеялась, и Митя кивнул довольный. Рассказ об остановленной процессии вызвал живейшее одобрение. «О! Это – по-нашему!» – он воскликнул, когда я преградила путь наместнику, отодвинувшему свиту одним мановением руки. «И что? Что ты ему сказала?» – Митя наслаждался, предвкушая. Все еще не чуя опасности, я передала площадную беседу, завершившуюся лукавым договором.
«Значит, по-вен-ча-лись?» – Митя произнес холодно и раздельно, не поднимая глаз.
Когда он их поднял, праздничные отражения исчезли. Острые осколки зеркала летели из дубовой рамы, сыпались к моим ногам.
Больным израненным шепотом он говорил о том, что всегда восхищался моей не имеющей границ аморальностью, которая сама по себе, безо всякого инфернального вмешательства, способна подвигать меня на кощунственные поступки, для которых – и в том и в этом мире – нет и не может быть оправданий. «Я не верю, ты не можешь этого не понимать… Не могла не понимать, венчаясь. Неужели ты не видишь, что теперь – не-по-пра-ви-мо?» Замирая, я слушала голос, но мысль, загнанная в угол, судорожно искала выход.
«Это ты говоришь мне об этом? Что для тебя – церковное венчание? Если каждое упоминание о церкви, стоит мне только заикнуться, – из тебя же – одна только ненависть, неверие и презрение!»
Тихим голосом он говорил о том, что его отношение к церкви совершенно ни при чем. Дело не в церкви, а во мне, потому что я, в чем он с самого начала был совершенно уверен, похожа на всех советских людей, не умеющих быть порядочными даже на том поле, которое они очерчивают по своей доброй воле. «Вы, – он поднимал острый палец, – носите в себе непоправимое уродство, которое само по себе рушит все ваши самые искренние убеждения, хоть церковные, хоть коммунистические, и нет в этом мире силы, способной ваше уродство обуздать. А впрочем, тебе я благодарен. Когда я, наконец, отсюда уеду, именно тебя, как самый чистый и законченный экземпляр, я выведу в своем бестселлере: сумею рассказать правду о вашем общем и бесхитростном уродстве».
Митин голос, поднимавшийся к небу, бился в купольном барабане, и тусклая барабанная дробь терзала мои виски. Сквозь монотонный голос, обличающий меня в уродстве, она выбивала: «Прелюбодейка! Ведьма! Вон!» Палец – монашеский посох – упирался в каменный пол. Плиты пола наливались, становясь влажными, и луч, отражаясь в пыльном зеркале, сползал с солеи…
Острыми сучковатыми пальцами я впилась в его простертую руку, и медленно оползающая тьма закрыла свет. Во тьме, отдававшей зеленоватым, я видела: это – позор и ужас, если он вырвется и напишет свой проклятый бестселлер. Это станет моим позором, несмываемым, как серебрянка. Он запишет за мной мельчайшими буквами: тайные мысли и слова. Их он вывернет наизнанку и выставит так, чтобы я, вымазанная статуя, встала перед воротами в его дивный новый мир. «… ваши игры, монастырские. Здорово обломала…» – зеленоватый голос подбирался ко мне, льнул к плечу. «Дрянь, гадина и дрянь, не смей смотреть на меня!» – покрываясь холодным потом, я говорила спокойно и ясно – заранее отрепетированные слова.
Митя отдернул руку. Морщась и склоняя голову, он прислушивался с удивлением, словно не верил ушам.
«Тряпка, гнилая тряпка, ты только посмей, посмей раскрыть свой поганый рот!»
Сквозь сон, становившийся явью, я повторяла слова, как будто шла по ссохшейся глинистой дороге, прямо по колеям дурдомовских шин. Вой, уносящий во тьму, рвался из моей груди, но, держась из последних сил, я свела свои пальцы в кулак. Что-то, бредущее по обочине, вспыхнуло в мозгу неизъяснимым светом, и в этом свете я увидела себя. Убогое деревце, не отбрасывающее тени, я стояла как вкопанная в высохший скитский двор. На ветвях, так и не пустившихся своими словами, лопались привитые почки: два безжалостных мира, низ и земля, прорастали во мне – из одного ствола. Сучковатый вживленный отросток, похожий на мою руку, изгибался и выбрасывал зеленоватые корни: они шевелились, въедаясь в мою сердцевину. Ухватив обеими руками, я рванула его на себя, как стрелу из колотой раны, и, занеся руку, нанесла удар. В носу хрустнуло. Черные бабочки порхали над полем, толклись и падали на стерню…