Подорогин переступил высокий порог и, отведя брезентовую портьеру, оказался в тесной прокуренной комнате. Комната напоминала купе: вдоль боковых стен, разделенные складным столиком, стояли мягкие кушетки, в дальней стене чернело окно. На левой от двери кушетке полулежал, привалившись к стене, поджарый мужчина лет шестидесяти. Он похрапывал. Острые колени его торчали вразброс. Под задранными штанинами голубели кальсоны. Кепка уткнулась замасленным козырьком в горбатый нос. На оттопыренной губе висела потухшая «беломорина».
Стараясь не беспокоить спящего, Подорогин присел на свободную кушетку. Тем не менее мужчина проснулся. Подобравшись на локтях, он сбил кепку на затылок, взял со столика плеснувшую кружку и жадно приложился к ней. Подорогин посмотрел на его щетинистую шею с судорожно ходящим кадыком.
— Вы сторож?
Мужчина отставил кружку и поджег папиросу на губе. На взбухших веках его водянистых глаз не было ресниц, на правой руке не хватало мизинца. На тыльной стороне ладони ходила расплавившаяся наколка «Марлен».
— Нет.
Подорогин пересел ближе к окну и попробовал рассмотреть что-нибудь снаружи. Он не увидел ничего, кроме собственного отражения.
Мужчина поставил на столик запечатанную бутылку водки.
— Спасибо, — отказался Подорогин.
Мужчина молча свернул пробку, наполнил одноразовые стаканчики. Оттопырив безобразно напрягшуюся культю мизинца, он в один прием проглотил водку и представился, шаря в тарелке с ветчиной:
— Ахломов, Федор Андреич.
— Василий, — сказал Подорогин.
— Ты, Василий, вот что… — Жуя, Федор Андреевич Ахломов продолжал шарить в тарелке. — Не брезгуй. Мне и без тебя кишки крутит.
— От чего крутит?
— Да от разного. С самого ранья на посту.
— Так — сторож?
— В этом смысле — да! — захохотал Федор Андреевич.
Подорогин взял свой стаканчик, смерил взглядом мятое дно, выдохнул, выпил и снова уставился в окно.
— Рано еще. — Федор Андреевич неопределенно махнул папиросой. — Театралы, мать…
Подорогин взял ломтик ветчины, но, понюхав, положил его обратно в тарелку. Где-то вдалеке загремело железо — не то что-то рухнуло, не то что-то попытались волоком сместить. Слабо всколыхнулись возбужденные голоса.
В следующее мгновенье, выпрямившись, он молниеносным движением опустил руки на кушетку. Ему показалось, что кушетка заваливается к стене. Под его ладонью очутился листок ватмана. Он поднес листок к свету. Листок был чист, но с обратной стороны к ватману прикрепляется вырезанная журнальная колонка, снова взял его. Вырезка была из тонкой лощеной бумаги.
Подорогин прочел: «Югославия: забавы милосердия». Это находилось в самом верху вырезки и, видимо, служило подписью к снимку. Основной текст цитаты был набран курсивом: «…Штирлиц поплатился в комбинации, которую сам же и разрабатывал. Учел все, кроме жертвы задрипанной пешки. Нет, и жертву этой пешки планировал, за исключением одного — параметров и координат фигуры. Которые в точности совпали с его собственными…» И снова Подорогину показалось, что кушетка проваливается под ним. Он еще раз прочел вырезку, таращась на плоское имя Штирлица и страшные слова: «…поплатился в комбинации…»
— Это, — взмахнул он листком, — это какая-то чепуха.
— Чего там? — вскинул брови Федор Андреевич.
Подорогин подал ему листок.
Однако, чтобы Федор Андреевич мог дотянуться до вырезки, Подорогину пришлось не просто подняться с кушетки, но еще сделать несколько шагов. Усевшись обратно, он понял, что с ним творится неладное. Он зажмуривался, накрывал лицо ладонями, но продолжал при этом видеть комнату и своего собеседника так же ясно, как с открытыми глазами. В какой-то момент обнаружилось, что в бутылке с водкой возникает (положение: глаза закрыты) и исчезает (положение: глаза открыты) крохотная извивающаяся змейка. Шалея, Подорогин взглянул на собственное отражение в оконном стекле и увидел, что смотрит на самого себя с закрытыми глазами. «Белая горячка», — мелькнула страшная и в то же время забавная, какая-то пустяшная мысль. Мысли этой соответствовало небольшое, как от брошенной монеты, волнение в бутылке и реплика Федора Андреевича:
— Ну, это пока еще рановато.
Оказывается, что, только подумав про белую горячку, Подорогин тем самым и высказался о ней. Думать и говорить для него теперь было одно и то же. Артикуляции, однако, подлежала не всякая мысль, а лишь созревшая настолько, что к ней могло быть подобрано надлежащее слово. Так, он увидел, что, во-первых, слова соответствуют его мыслям в весьма приблизительных пропорциях, во-вторых, что большому количеству мыслей, не говоря уже об их системах, слов вообще не может быть подобрано, и, в-третьих, что до сих пор он думал шиворот-навыворот, а именно — он думал словами, а не мыслями. Большую часть всего того, что до сих пор было им сказано, прочитано и услышано, составляли одни только голые, бессмысленные слова. Подобрав листок с лощеной наклейкой, он обнаружил, что пористая внешность ватмана расслаивается, что ее можно пролистывать, как тетрадь. На первых страницах не было ничего, кроме слов. Он пускал под пальцами эти пустые, подкрашенные буквами поверхности без малейшего интереса. Мелькали фотографии, такие же бессмысленные, как слова: хаотические, уродливые нагромождения полиграфического растра, напоминавшие людей ровно в той степени, в какой может напоминать человека его посмертный прах.