— И ты не хочешь?
— Я никогда не хотела.
У неё был грустный голос.
— Неправда. Раньше ты хотела. Ты меня больше не любишь.
Тут мне надо было сразу уйти, иначе я могла сказать непоправимое.
Я повернулась на каблуках и поискала глазами, куда бы ступить. От напряжения я не различала, где земля, а где лужи.
Я пыталась соображать, но тут Елена произнесла моё имя.
Это было впервые.
Мне стало ужасно не по себе. Я даже не могла понять, приятно мне или нет. Я застыла, превратившись в статую на грязевом постаменте.
Маленькая итальянка обошла меня вокруг, шагая напрямик и не заботясь о своих изысканных ботинках. Мне было тяжело видеть её ноги, запачканные грязью.
Она стояла лицом ко мне.
Только этого не хватало: она плакала.
— Почему ты меня не любишь?
Не знаю, умела ли она плакать, когда захочет. Как бы то ни было, слезы её были очень убедительны.
Плакала она искусно: чуть-чуть, чтобы не выглядеть некрасиво, широко открыв глаза, чтобы не погасить свой великолепный взгляд и показать медленное появление каждой слезы.
Она не шевелилась, она хотела, чтобы я досмотрела до конца. Её лицо было совершенно неподвижно, она даже не моргала, словно очистила сцену от декораций и лишила действие всяких перипетий, чтобы как можно эффектнее преподнести это чудо.
Плачущая Елена — звучит противоречиво.
Я тоже не двигалась и смотрела ей в глаза, как будто мы играли в игру, кто первый моргнёт. Но настоящая борьба этих взглядов таилась гораздо глубже.
Я чувствовала, что это поединок, и не понимала, какова ставка — и я знала, что ей это известно, что она знает, куда идёт и куда ведёт меня, и она знала, что я этого не знаю.
Она хорошо сражалась. Она воевала так, как будто знала меня всю жизнь, как будто видела мои слабые места как на рентгене. Если бы она не была столь искусным бойцом, она не смотрела бы на меня, как раненый зверёк, взгляд, который рассмешил бы всякого здравомыслящего человека, но который пронзал моё бедное смешное сердце.
Я читала только две книги: Библию и «Тысяча и одна ночь». Это скверное чтиво заразило меня средневосточной сентиментальностью, которой я уже в то время стыдилась. Эти книги стоило подвергнуть цензуре.
И в эту минуту я поистине боролась с ангелом, и мне казалось, что, как Иаков, я побеждаю. Я не моргала, а мой взгляд меня не выдал.
Я не знаю и никогда не узнаю, были ли слезы Елены искренни. Если бы я это знала, то могла бы точно сказать, было ли то, что потом произошло, случайностью или блестящей игрой.
Может быть, и то и другое сразу, поскольку она рисковала.
Она опустила глаза.
Это признание своего поражения было красноречивее, чем, если бы она моргнула.
Она даже опустила голову, как бы подчёркивая, что проиграла.
И по закону земного притяжения это движение головы опустошило запас её слез. Я увидела два тихих ручейка, скользнувших по её щекам.
Значит, я выиграла. Но эта победа была невыносима.
Я заговорила, я сказала всё, что нельзя было говорить:
— Елена, я солгала. Я уже целый месяц притворяюсь.
Два глаза взметнулись вверх. Я увидела, что она совсем не удивлена, а просто настороже.
Было слишком поздно.
— Я люблю тебя. Я не переставала тебя любить. Я не смотрела на тебя, потому что так было велено. Но я всё-таки незаметно смотрела на тебя, потому что я не могла на тебя не смотреть, потому что ты самая красивая и потому что я люблю тебя.
Девчонка менее жестокая уже давно бы сказала «Хватит! Замолчи!». Елена молчала и смотрела на меня с медицинским интересом. Я это прекрасно видела.
Оплошность как алкоголь: быстро понимаешь, что зашёл слишком далеко, но вместо того, чтобы благоразумно остановиться, чтобы не натворить ещё больше бед, поддаёшься какому-то хмельному вихрю, который несёт тебя вперёд. Это странная ярость, и кажется, что причина её кроется в гордости: орать, что вопреки всем и вся у тебя была причина, чтобы напиться и обмануться. Упорствовать в заблуждении, как и в пьянстве, становится аргументом, вызовом здравому смыслу: раз я настаиваю на этом, значит я прав, что бы там ни думали. И я буду упрямо твердить одно и то же, пока не признают мою правоту. Я стану алкоголиком, я создам свою партию, пока я катаюсь под столом, а всем на меня наплевать, в надежде стать всеобщим посмешищем, уверенная, что через десять лет или десять веков, время, история или легенда признают мою правоту, хотя в этом уже не будет ни малейшего смысла, потому что время одобряет все, потому что у каждой ошибки и каждого порока будет своей золотой век, потому что ошибаются все, во все времена.