Спать пока я лучше не стал. Почему – они не знают. Очень спокойный врач, такой спокойный, что мне начинает казаться, он нарочно во всём соглашается со мной, принимая за сумасшедшего, так вот он уверяет, что бессонница – явление вполне естественное. И в самом деле, чего естественней. Понятно тебе, моя соня? – а ты спишь так тихо, положишь голову на руку и спишь. Оказывается, бессонница – это вполне нормально, особенно вначале. Поглядим, что будет дальше.
Если не считать этой несущественной подробности, всё идёт хорошо. От гладких стен моей палаты, как сверкающие чешуекрылые, отскакивают медицинские термины: «процессы всасывания», «пищеварительный тракт», «толстый кишечник», «сердечная недостаточность» (подумать только, Клодина, сердечная недостаточность)…
Пиши. Видишь, какой у меня чёткий и аккуратный почерк? Я очень старался. Всего наилучшего, Анни. А тебе – ничего, кроме моих слабых объятий, – тебя мне тоже запретили…
Рено.
P. S. Я уже давно не слышал о Марселе. Поинтересуйся, что там с ним. В прошлом месяце он, кажется, запутался в долгах».
Я сижу как дурочка, сгорбившись, опустив руки на колени: наверное, с такой пустой головой, с таким отсутствующим взглядом читает суженая из Пюизэ письмо своего «земляка», призванного в действующую армию… Рено там, а я здесь. Я здесь, а Рено там… Словно ходит безостановочно поршень, туда-сюда, то в Швейцарию, то в Казамену, взад-вперёд и всё вхолостую…
За моей спиной раздаётся тихий, застенчивый голосок:
– У него всё хорошо?
Я вздыхаю и оборачиваюсь:
– Да, всё хорошо, Анни, спасибо.
Она снова склоняется над пяльцами – словно цветистый шёлк натянули на баскский бубен. Её гладкие волосы черны – ни каштанового, ни синего оттенка, – чистейший, почти невероятный чёрный цвет, такой приятный для глаза. Когда видишь Анни при ярком свете, даже в голову не приходит подыскивать какие-то сравнения: её волосы не походят ни на вороново крыло, ни на свежий срез антрацита, ни на рыжевато-чёрный мех выдры… Они черны, как… как волосы Анни, и всё. Они охватывают её голову гладкой тугой шапочкой – из-за косого пробора кажется, что шапочка сдвинута на один бок. А на затылке безыскусно стянуты в конский хвост, тяжёлый и гладкий.
На свете нет существа более кроткого, более упрямого и более скромного, чем Анни. Длившееся три года увлечение и развод, давший пищу досужей болтовне местных кумушек, не сделали её ни тщеславной, ни замкнутой, ни злопамятной. Она живёт круглый год в Казамене – ой ли? Даже я, единственная её подруга, ничего об этом не знаю… Смуглая кожа её не стареет, глаза сохраняют яркую голубизну, лишь очень редко я ловлю в её взгляде запрятанную глубоко внутрь уверенность в себе, в самообладании. Осанкой она по-прежнему напоминает воспитанницу закрытой школы со скромно опущенной головой. Анни кажется пленницей в полыхающем красками саду. Она, безмолвно сидя у окна, охотно вышивает никому не нужные салфетки. Не то Евгения Гранде, не то Филомена из Ватвиля?..
Я люблю попутешествовать, не покидая удобного кресла, и всегда с удовольствием слушаю рассказы о дорожных приключениях, но из вышивальщицы с опущенными ресницами мне не удалось вытянуть ни слова. Иногда она, словно очнувшись, начинала сама: «Однажды в Будапеште, это было в тот день, когда меня оскорбил кучер…» – «Что за кучер, Анни?»– «Ну кучер… самый обыкновенный… кучер как кучер… Разве я не говорила?» – «Нет. Так вы начали рассказывать, как однажды в Будапеште?..» – «Что в Будапеште? Ах да, я просто хотела сказать, что там ужасные гостиницы!.. До чего постель неудобная, если б вы только знали!» И она снова занавешивается ресницами, словно сказала что-то непристойное.
А уж она-то повидала иные страны, чужие небеса, дома из заморского гранита – рыжие, синие, но всегда не такие, как наши, – иссушенные, шершавые, как тёрка, земли и упругие, питаемые подземными водами прерии, города – я с закрытыми глазами, по одному запаху определю, что они находятся на другом краю земли… Неужто калейдоскоп сменяющихся картин промелькнул, не оставив следа в её памяти?
Я сейчас живу у Анни, мне легко с ней – и потому, что я люблю её целомудренной дружеской любовью, и потому, что рядом с ней я свободна: могу часами молчать и думать, могу уходить и возвращаться, когда мне вздумается. Не она, а я зову её в столовую, я звоню к чаю, глажу или дразню серую кошку, за мной, а не за ней ходит как привязанный Тоби-Пёс. По сути дела, я тут хозяйка: я, удобно расположившись в кресле-качалке, мешаю угли в камине, а Анни, устроившись на краешке плетёного стула, вышивает и вышивает, словно бедная родственница. Порой меня охватывают стыд и возмущение: сидит незаметно в уголочке, взгляд отсутствующий – ей-же-ей, это уж чересчур… «Анни, третьего дня обвалился забор и упал прямо поперёк аллеи, вы не забыли?» – «Да, помню». – «Может, лучше его всё же поставить на место?» – «Да, наверное…» – «Так вы прикажете?» – «Хорошо». Я выхожу из себя: