Удивительная горечь, прозвучавшая сейчас в его голосе, напомнила Шелли о ее собственных переживаниях.
— Мне тоже жаль, что в те времена я не могла быть рядом с тобой, — призналась она.
— Да. — Кейн тихонько поцеловал ее. — Тогда у меня была бы верная спутница… — И он, чуть не сказав «жена», вовремя опомнился и произнес: — Верная спутница-друг… Настоящий друг.
— Да я ведь и сама всю жизнь хотела иметь такого друга, как ты, — призналась она. — Никто из моих приятелей-ровесников никогда не мог понять, о чем я думаю, тоскую, переживаю… Никто из них никогда не жил, как я сама, то в цивилизованном городе, то в совершенно диких, отдаленных и уединенных местах.
Кейн притянул ее ближе к себе, словно желая сказать, что и ему самому прекрасно известно то ощущение вселенского одиночества, о котором она говорила.
— Когда я пыталась описывать городским жителям пустыню весной — удивительную, цветущую пустыню, напоенную ароматами трав, — для них это были пустые слова. Никто из них не мог представить себе, что в пустыне дожди — это чудо. А когда я рассказывала местным жителям о полетах в космос, они тоже не понимали меня, будучи совершенно не в силах представить себе человека, разгуливающего по Луне. Пусть даже в костюме астронавта и с кислородными баллонами за спиной…
Чуть заметно улыбнувшись, Кейн потерся щекой о мягкие, шелковистые волосы Шелли.
— Хотя мне все время казалось, что с каждым разом меня начинают понимать все лучше и лучше, — продолжала Шелли. — Но обычно как раз в тот самый момент, когда понимание вроде бы уже совершенно достигнуто, мой отец заканчивал работу над очередным проектом, и нам снова приходилось паковать чемоданы и срываться с места… Тогда-то я и захотела иметь свой собственный дом. Больше всего на свете, — призналась Шелли.
— И каким же ты его себе представляла? Что для тебя значило «собственный дом»? Какое-нибудь особое географическое место, страна, край или просто уголок, где тебя будут понимать люди?
— Конечно, последнее, — уверенно ответила Шелли. — Место, где тебя будут понимать.
— А Лос-Анджелес, как ты сама говоришь, — твой дом?
— Да. — В ее тихом, мягком голосе иослышаласв абсолютная уверенность.
— И кто же, прости, так хорошо понимает тебя в Лос-Анджелесе?
Он почувствовал, как напряглось все ее тело, — он и сам заранее знал ответ; никто. Никто не в состоянии понять эту удивительную женщину даже в таком большом и прекрасном городе.
И все же она продолжает утверждать, что Лос-Анджелес — ее дом!
— Посмотри-ка вон туда, поверх этих домов! — неожиданно сменил Кейн тему разговора. — Видишь, какая удивительная луна! Цвета бледного золота, точно светлые блики в твоих глазах…
Шелли вздрогнула, почувствовав, как Кейн нежно покусывает мочку ее уха. Но дело, конечно, было не только в его прикосновениях — каждое его слово, каждая фраза были словно камешки, падающие в тихие, давно спокойные воды ее души. Они волновали, тревожили, несли в себе угрозу всей ее защищенности, ее самостоятельности, независимости, спокойной жизни! Они угрожали самому дорогому, что у нее было, — ее дому!
«Нет, он ведь никогда не сумеет меня понять, — устало подумала Шелли. — Да и чего я вообще могу хотеть? Он ведь никогда не испытывал на собственной шкуре всего того ада, всех тех страданий, через которые я прошла в его любимых и обожаемых диких местах… Хотя, — подумала она вдруг, — если бы он сумел меня понять, может, мы и смогли бы остаться вместе…»
По всему ее телу вдруг прошла волна дрожи — тоски по чему-то, чего она пока и сама не в состоянии была определить словами. Ей хотелось одновременно плакать и смеяться, надеяться и бояться несбыточности своих устремлений, желать побед и горевать, сожалеть о поражених…
Это было желание жить.
— Когда мне было семь лет, — заговорила Шелли, — мы какое-то время жили в палатке в пустыне Негев. И однажды ночью, когда луна была почти точь-в-точь такой же, как и сейчас… Луна цвета лихорадки…
Своими тонкими пальцами Шелли крепко сжала его руку, словно прося о поддержке, защите. Ее голос дрожал от напряжения, как и все ее хрупкое тело. Она eще никогда и никому не рассказывала об этих своих страхах и несбывшихся, разбитых надеждах.
— Мы прожили всего два дня в этой палатке… — продолжала она. — Думаю, что мы подцепили болезнь где-то в городе. Отца тогда с нами не было — он забрал с собой всех своих рабочих и пошел составлять план будущих исследований… Наш проводник в тех местах был единственным человеком, кто говорил по-английски. И он тоже ушел с отцом. Мы с мамой остались в лагере. Она заболела первой.