А сейчас все менялось. Мы изучали латынь, греческий, французский языки и арифметику, в чем я совсем не блистала. Но вот в литературе я разбиралась неплохо. Посещения Харриет пробудили во мне интерес к пьесам, и я могла цитировать наизусть целые отрывки из Шекспира. Харриет, несмотря на то, что давно ушла со сцены, увлекалась постановкой небольших пьесок, а все мы, когда гостили у нее, становились в них актерами.
Мне это нравилось, и отсюда у меня появился интерес к литературе.
Но вскоре я стала замечать, что наши занятия английской литературой Кристабель почему-то невзлюбила. Тогда я поняла, что она счастлива лишь тогда, когда может показать, насколько она умнее меня. А ей и не надо было это подчеркивать, ведь это она приехала учить меня. Более того, она была лет на десять старше меня, следовательно, знала больше!
Все это было очень странно. Когда я ошибалась, она говорила со мной весьма серьезным тоном, но ее рот показывал, что она довольна, а когда я делала успехи, она говорила мне: «Прекрасно, Присцил-ла1», но рот ее сжимался в узенькую полоску, и я понимала, что ей это не нравится.
* * *
Меня всегда очень интересовали люди. Я запоминала их слова, изречения и таким образом изучала их. Моя мать, бывало, смеялась надо мной, а Эмили Филпотс говорила: «Если бы ты помнила только то, что действительно полезно, от тебя было бы куда больше толку!» Самые длинные реки, самые высокие горы — все это мне было не интересно, но зато меня привлекало то, как люди мыслят, что происходит у них в голове. Вот почему я очень быстро поняла, что Кристабель скрывает какую-то обиду, и, если бы это не казалось таким абсурдным, я бы подумала, что она направлена против меня!
Отец сказал, что Кристабель может брать из наших конюшен любую лошадь, какая, ей понравится, и ездить верхом вместе со мной. Она была очень польщена этим: она была отличной наездницей, потому что ей разрешали ездить верхом еще в Уэстеринге.
Во время наших поездок мы часто останавливались в какой-нибудь таверне, где пили сидр и ели хлеб с сыром. Порой мы спускались к морю и скакали по берегу. Я вдруг открыла для себя, что если я поспорю, чья лошадь быстрее, и позволю победить себя, Кристабель потом весь день переполняет скрытая радость. Наверное, все это из-за того, что у нее было несчастливое детство и она завидовала мне, что у меня все так безоблачно и нет нужды задумываться ни о чем.
Брату Карлу она пришлась по душе. Он иногда присоединялся к нам во время занятий, что было несвойственно для него: обычно он, едва волоча ноги, брел на учебу в приход. А здесь он даже спросил, какая у Кристабель любимая мелодия, и попробовал сыграть ее, но при первых же звуках его флейты все живое разбежалось.
Сначала Кристабель не выказывала никакого желания рассказывать о своей жизни, но я поставила перед собой задачу войти к ней в доверие, и, когда она, наконец, заговорила со мной об этом, ее слова прозвучали искренне, будто бурному потоку дали, наконец, дорогу. И вскоре я уже отчетливо представляла себе это унылое место — дом священника, всегда холодный и промозглый, выстроенный неподалеку от кладбища. Из ее окна были хорошо видны надгробные камни, а когда она была еще совсем ребенком, прачка рассказала ей, что по ночам мертвые выходят из могил и танцуют, и если кто увидит их, то и сам умрет вскоре.
— И вот я лежала в своей кровати и дрожала, — рассказывала она, — в то время, как меня переполняло желание встать, подойти к окну и посмотреть, танцуют ли они? Я помню ледяные доски пола и ветер, бьющий в окна, а я стояла там, у окна, напуганная и замерзшая, но в постель идти не могла!
— Я бы поступила точно так же, — поддержала ее я.
— Ты даже не представляешь себе, каким было мое детство! Люди говорят, что это хорошо, даже считают, что необходимо испытать нужду, чтобы стать хорошим человеком! Возносят страдания в ранг добродетели!
— У нас тоже один такой есть: старый Джаспер, садовник. Он — пуританин и работал здесь еще во время войны, когда мой отец притворялся сторонником Кромвеля.
— Расскажи мне об этом! — воскликнула она, и я рассказала все, что знала. Она слушала, затаив дыхание, и лишь ее рот слегка изгибался, но красиво, не так, как тогда, когда она описывала холодный и мрачный дом викария.
Иногда мне казалось, что она ненавидит своих родителей.
Однажды я даже сказала:
— Думаю, ты рада, что уехала оттуда? Ее губы сжались.