Спервоначала звуки схватки стали глуше, как будто бойцы в пылу сражения пробивали себе дорогу все глубже и глубже в недра горы. Потом они сделались прерывистыми, и перерывы между всплесками шума становились все дольше. Настороженные уши Меланиона сами восполняли еле слышные звуки, которые он пытался отследить, превращая ритмически всплывающие пузырьки пульса в темный и смертельно опасный накат вепря, шипение натруженных легких — во вздохи и вскрики убийц.
…босою ногой должны ступать те, кто хочет превзойти смутный след дикого зверя, дабы скрип сандалии под увлажнившейся стопой не прогнал сна от глаз дикого зверя… [179]
Потом пещера умолкла. Он вспомнил поднимающихся на крыло водоплавающих птиц: крылья жадно хватают воздух, лапы судорожно бьют по воде, пока последний удар, последний толчок не оторвет их наконец от поверхности озера и не взлетят они в небо. Птица уходит в точку, а потом и вовсе исчезает, не оставив и следа того, что только что была здесь. Вода — такая поверхность, на которой следов от происшедшего остается не больше, чем на поверхности камня. И по обеим ночной охотник вынужден пробираться ощупью, как слепой.
Даже и во тьме они истребляют диких зверей при свете луны… [180]
Какая бы фигура ни вылепилась со временем из его плоти и крови и какую бы форму ни приняла назначенная этой фигуре добыча, они все равно останутся — «Меланион» и «то, за чем Меланион гонится». Юноша, который стоит один-одинешенек в провале, вырытом между соседних гор, и слушает тихую болтовню собственного сердца. Сухожилиями пришита его плоть к каркасу из костей. Вес его давит на пятки. Горло саднит. Кожу продергивает дрожью от холода.
Однако «Меланион» ничего этого не чувствовал, он был невесом, уступчив и ласков со всеми, даже с собственной дичью: с легкой на ногу женщиной, которая бежит от него, или с охотницей, чьи стрелы навострены на Калидонского вепря, или даже с самим этим зверем. Его дело — преследовать, стремиться, подходить поближе. И никогда ни взять, ни стиснуть руку, ибо тогда все трое сплошь покроют ему руки серебристо-серой паутиной, такой, которой заплетают пауки росистую траву, — а потом освещает ее, играет на ней солнце поэтов.
Он оказался на развилке собственного следа. Позади осталась возможность затесаться между призрачными тенями охотников, с чьей тропы он свернул на склоне Аракинфа. Вернуться к ним сейчас значило бы сохранить себя так же, как сохранятся они, натянуть себя как струну меж других струн, стать фигурой, необходимой в каждой из этих историй. Его деяния вплетутся в следы, оставшиеся от их деяний, и тем будут жить — между извивами и петлями историй про охоту на Калидонского вепря. Выйти из их числа означало пещеру. Он посмотрел на темный провал, который уже поглотил охотницу и ее мужчину.
Ночной охотник — он берет вепря… [181]
Здесь не было «мягкой земли», чтобы записать его путь, но — только камень и тьма пещеры. Свет луны сюда не дойдет; он будет слеп и беспомощен против вепря, чьи следы останутся незаписанными, как и его собственные, и еще — тех двоих, что вошли сюда раньше, чем он. А сколько было до них, подумал он. И сколько будет после?
И что, он действительно встал, хрустнув коленями, почувствовав, как затекли в бездействии мышцы? Он действительно повернулся спиной к узкому входу в ущелье и вместо этого двинулся по направлению к пещере? Отследить его выбор было никак невозможно, и — ни единого свидетеля вокруг, который потом смог бы об этом вспомнить. Вот никто и не видел, как он взобрался вверх по каменистому склону, никто не записал, как он поколебался — немного — у входа, чтобы бросить через плечо последний взгляд — буквально на секунду. И как только он сделал свой первый неуверенный шаг вперед, в темноту, ничего не осталось, что зафиксировало бы самый факт его существования — или окончание оного. Быстро затухающая рябь продернула тьму возле входа, а потом и сама в ней растворилась. Он остался не учтен, если эти события вообще хоть как-то соотносились с теми, которые позже оказались линией его судьбы: уйти в темноту и тишину, ничего не оставив. Примкнуть к тем, кто канул в вечность.
* * *
Фрагмент Палефатовой «De Incredibile», дошедший до нас в более поздней эпитоме этой книги, впервые фиксирует судьбы Меланиона и Аталанты [182], которые позже прописал в своей «Библиотеке» Аполлодор: «…и Меланион на ней женился. Говорят, что эти супруги однажды, охотясь, зашли в храм Зевса и там насладились любовью; за это они были превращены во львов». Гигин воспроизводит и приукрашивает эту историю, так же как Нонн и — Сервий, в своем комментарии к Вергилиевой «Энеиде» [183]. Поздние мифографы, следуя за Гигином, истолковывают эту метаморфозу как постигшее любовников наказание за невоздержанность и ссылаются на Плиния, который утверждает, что львицы приживают котят не от львов, а от леопардов. Так что в результате происшедшего преображения они будто бы утратили всякую возможность повторить святотатственный акт.
179
Ор, Cyn i.309.
180
Ibid.
181
Ор, Cyn i.76.
182
Pal, De Incred fr. xiii.
183
Apollod iii.9.2; Hyg, Fab clxxxv; Nonnus, Dionys xii.87—9; Serv ad Virg, Aen iii. 113.