— Боже Всевышний, Отче Господа нашего Иисуса Христа, Создатель всей твари, Судия всех человек, мы признаем сколь велики грехи наши, сокрушаемся, сколь безмерно зло, что до сего дня и часа совершили, делом, словом и помышлением, против Твоего Божественного Величия, и тем по заслугам навлекли Твой праведный гнев и негодование. Мы от всей души каемся и раскаиваемся в своих прегрешениях, самое воспоминание о них нам прискорбно, бремя же их невыносимо…
Диана произносила эти серьезные и ужасные слова, смиренно преклонив колени в сумраке церкви Святого Павла, в Виктория-парке, на стылой, полной сквозняков восьмичасовой литургии (в будни на этой службе было совсем немного народу). Со времен детства она произнесла эти слова бесчисленное множество раз, обточила их языком и губами до полной гладкости, но не до потери веса. Гнев Божий ее мало заботил, ибо, даже не думая, она знала, что ничего подобного не существует. Бремя грехов — другое дело; оно на самом деле есть, и скорбные воспоминания тоже, и боль, и ущерб, и раскаяние.
Джордж не показывался уже неделю. Она чувствовала себя бессильной, как бывает во сне, когда мышцы не желают напрягаться, руки и ноги — служить. Ее словно пригвоздили к позорному столбу на виду у всех, и все пялятся, смеются, перешептываются. Ей каждый раз приходилось собираться с духом, чтобы выйти в Купальни, в магазины, в церковь, чтобы продолжать соприкасаться с жизнью, с последними невинными занятиями — плавать, ходить по магазинам, молиться. Вчера в Боукоке вдруг погас свет — перебои с электричеством. Внутренность магазина, огромные пространства, куда едва проникал дневной свет, внезапно заполнил сумрак, густой, словно туман. Диана в это время вертела в руках какую-то побрякушку, которую не собиралась покупать, и резко положила ее обратно. Она стояла в проходе, наблюдая за движениями призрачных фигур, и ураган страха поднялся в душе, словно ее несло в ад. Она любила Боукок, где когда-то работала; тут было безопасно, тепло, пестро и ярко, тут было разрешено бродить, ничего не опасаясь. И такое внезапное превращение показалось ей зловещим. Она в панике поспешила наружу, толкая встречных, на глаза уже наворачивались слезы.
Ее терзали два противоположных порыва. Ей хотелось бежать, погрузиться в «новую жизнь», которую обещал молитвенник. Мысль о побеге, о совершенном изменении жизни подкреплялась представлением об ослепительном счастье: одна, сама по себе, где-то там, где нет никакого секса и никаких мужчин, где не придется делать ничего из того, что она делает сейчас, — этого уже довольно. К несчастью, за этими мечтаниями не стояло ни плана самого побега, ни поиска такого плана. С другой стороны, ее любовь к Джорджу, кажется, становилась тем больше и чище, чем болезненней было положение. Быть может, за страдания положена какая-то моральная премия. Если бы только у любви был путь, пространство, место, способ войти, хоть какая-то благословенная простота.
Пока Диана бормотала, что согрешила делом, словом и помышлением и от всей души кается, она не могла сосредоточиться на Джордже. Она бессвязно думала о давних временах, о безобразных, некрасивых фотографиях в голом виде, об ужасном доме миссис Белтон, о пьяных мужчинах, которые глядели на часы, сидя в придорожных закусочных, и говорили: «Ну давай уже!» Ведь она бежала от этого! Но куда? Не должна ли она думать о Стелле? Нет, она не могла думать про Стеллу, Стелла была табу, любая мысль о жене Джорджа была бы кощунством. Оставь сие Богу. О, как все ужасно запуталось, как ужасно не повезло Диане. Джордж однажды сказал ей: «Девочка, ты ничем не хуже других, только притворяться не умеешь. Ты совсем как я. Мы с тобой честные люди, ничего не прячем». Но и это была неправда.
— Не в сознании безгреховности своей приходим мы к трапезе Твоей, милосердный Господи, но по великому Твоему и неизмеримому милосердию. Мы недостойны и крох с Твоего стола…
Отец Бернард звучным, красивым голосом выпевал завораживающую цепь торжественных слов. Ощущение тайны, необычности происходящего сохранилось у Дианы с детства, еще со времен до ее конфирмации в церкви Святого Олафа. Тогда литургия казалась тайной столь же грозной, как секс, и каким-то образом с ним связанной. «Они едят хлеб и пьют вино». Она встала в холодном сумраке церкви, такой же туманной, как Боукок во время перебоев с электричеством, и двинулась вместе с другими тремя или четырьмя фигурами в направлении освещенного престола. Осторожно ступая по плиткам в туфлях на высоком каблуке, она прошла через увитый терниями проем крестной перегородки, разукрашенной алым и золотым, подождав поначалу, чтобы смиренно пропустить остальных. (Остальные сделали то же самое.) Она приблизилась к красивому алтарю, огромной глыбе мрамора, украшенной роскошными вышитыми пеленами, и преклонила колени — сердце забилось быстрее. Она склонила голову, затем подняла, осознавая присутствие высящейся над ней во славе и шелестящих одеждах фигуры отца Бернарда.