Вышел отец Бернард и помог Диане вылезти из-за дерева. Обнял ее за плечи и повел прочь. Валери вышла из ворот на набережную, увидела парочку и стала смотреть им вслед. Потом повернулась и направилась в другую сторону, мимо того места, где прятался я. Когда она поравнялась со мной, я отчетливо увидел ее лицо. На нем застыло странное выражение — глубокая печаль, усталость, серьезность, даже суровость, — и все же изгиб рта наводил на мысль об улыбке, хотя мог предвещать и слезы. Меня тогда поразила мысль, что, может быть, ее лицо очень хорошо выражает чувство, которое в конечном итоге, в самой глубине всего сущего, если только можно себе такое вообразить, кто-то (может быть, Бог) испытывает по поводу Джорджа.
Я последовал за Валери на расстоянии, поскольку знал, где она живет, чтобы убедиться, что она благополучно добралась домой. По пути она, казалось, теряла владевшую ею трагическую экзальтацию. Она повесила голову, споткнулась о заляпанный подол длинного белого платья и раздраженно подобрала юбку, некрасивым движением подтянув ее вверх одной рукой. Сейчас польются не приносящие утешения слезы. Она заторопилась. Я шел за ней, пока не увидел, как она открыла ключом дверь отцовского дома (отдельного дома «из тех, что получше», в Лифи-Ридж) и исчезла внутри. Самая красивая девушка Эннистона.
— Ну как там наши лобные пазухи? — спросил мистер Хэнуэй.
— Спасибо, неплохо, сэр, — ответил Эмма.
— Надеюсь, вы занимались сколько следует?
— Нет. Но занимался. Сколько получилось.
— Почему? Вы ведь можете заниматься в музыкальных кабинетах в университете? И я же вам говорил, что вы можете приходить ко мне.
— Да, ну я, конечно, хожу в музыкальные кабинеты и у себя дома пою, когда никто не слышит, но как-то…
— Мне иногда кажется, — сказал мистер Хэнуэй, — что вы стыдитесь своего великого дара и хотите сохранить его в тайне.
— Нет-нет…
— Быть может, вам кажется, что контртеноры должны как-то оправдать свое существование в мире, должны бороться за то, чтобы их приняли как равных?
— Не думаю.
— Вас ведь не беспокоят всякие глупости?
Мистер Хэнуэй был чрезвычайно застенчив и деликатен, что очень нравилось Эмме.
— Нет, конечно нет.
— Вы как будто стесняетесь.
Эмма, не привыкший считать себя стеснительным и действительно тратящий героические усилия на то, чтобы принести в жертву один свой талант другому, обиженно покраснел.
— Я не стесняюсь, мне просто неудобно. Нельзя же постоянно терзать людям слух пронзительным, громким, необычным резонирующим звуком!
— Боже! Разве можно так говорить о своем исключительно прекрасном голосе!
«Надо сказать ему, причем прямо сейчас, что я собираюсь бросить пение, — думал Эмма. — Я не могу заниматься всерьез, а для него и для меня это то же самое, как если бы я вообще перестал петь». Но, глядя в добрые, застенчивые серые глаза мистера Хэнуэя, Эмма не мог выдавить из себя эти слова. Кроме того, что еще ужасней, мистер Хэнуэй был превосходным пианистом; стоило ему коснуться клавиш рояля, душа Эммы завибрировала в такт и он задумался: «Быть может, я непоправимо связан с музыкой?»
— Я думаю, вам пора открыться миру.
— Я не готов.
— Вы знаете Джошуа Бейфилда?
— Что-то слыхал. Он играет на гитаре.
— Он играет на лютне, а также на гитаре. Он спрашивал меня, не согласитесь ли вы выступать вместе с ним. Этим интересуется Би-би-си: возможно, удастся выпустить пластинку. И еще тот флейтист, помните, я вам говорил… вы же знаете, как хорошо ваш голос сочетается с флейтой…
— О, я думаю, мне еще рано затевать такое… я ведь все-таки время от времени выступаю. Меня попросили спеть в постановке «Мессии» в университете…
Он не упомянул, что отказался.
— Вы как будто испугались! Не надо так скромничать. Хотите, я попрошу Бейфилда вам написать?
— Не надо, пожалуйста.
Эмма только что пришел и сидел у рояля, а его учитель рассеянно трогал клавиши, словно аккомпанируя своим увещеваниям. Мистер Хэнуэй, когда-то средне знаменитый оперный тенор, был полный мужчина в возрасте за пятьдесят, с жесткими прямыми седыми волосами и серыми глазами. Он выглядел как учитель — больше походил на университетского профессора экономики, чем на музыканта, но без свойственной профессорам уверенности в себе. Лицо было не морщинистое, но сероватое, печальное, словно поношенное, под глазами и на шее — дряблые мешки. Казалось, в нем заблудилась и плачет романтическая душа поэта. Он когда-то был женат, но жена давно бросила его, детей у них не было, и карьера его, некогда многообещающего певца, подошла к концу. Он жил в темной квартирке на высоком этаже в квартале особняков из красного кирпича в Найтсбридже. Эмма любил эту квартиру, напоминавшую ему (может быть, из-за особенного звука рояля) квартиру матери в Брюсселе, хотя та была больше и в ней стояла массивная бельгийская мебель, пережившая все эти годы в результате восклицания Эммы «А мне тут нравится!» в тот момент, когда они впервые вошли в квартиру.