— Окстись, Альбекыч! — поджала губы одна из старушек, в мятом пыльнике и оренбургском пуховом платке (видать, мерзла даже в июле). — Ты ж его и довел, болезного!
— Вертухай поганый! Стукач! Наел харю-то, стрелок ворошиловский!.. — Похоже, вторая леди когда-то строила Беломорканал. — С кайлом он! С хайлом он!
— Ирод языкатый! Сколопендру со свету сживет, аспид!
— Точно! Меня вчерась уличал: ты, грит, Мосевна, бандерша и самогоноварилыцица! Тюрьма по тебе, грит, плачет! А сам намекает: отлей, мол, литру! Я т-те отолью! Ужо отолью на анализы!
Загудела, заворчала грозовой тучей вольница доминошников. Нахмурились усатые лыцари; из-под бровей колючки недобрые — скуси патрон! пли! Съежился, злыдень? усох?! пнем трухлявым решил прикинуться, чтоб пронесло?! Ох, пронесет, так пронесет, что месяц с очка не слезешь! Уж и слово кто-то бросил: “Хлопцы, забьем козла?” Непонятно бросил, двусмысленно. Поднялся из-за стола, оправив седой чуб, полковник Перебыйнос. Цыгарку недокуренную в кулаке скомкал.
Харкнул под ноги:
— Пошто шутейку в слезы вогнал, змий подколодный? Пошто честных баб на людях срамишь, окаянец? Заткнул бы пельку, опудало брехливое, не позорил двора. Не то, гляди, осерчаем...
И кашлянул басом, со значением. Детвора тут как тут:
— Дядя клоун, не плачь!
— Дядя клоун, он дурной! Он на всех ругается!
— Берлович — дуракович! Берляк — дурак! Берляк...
— ...получит в пятак!
— Не плакай, клован. На кафетку. Вку-у-усная!..
А похмельный баобаб, завязав с вопросами интеллигенции, шагнул к рупору нравственности. Будто по ниточке шел, родимый. Будто младой поручик на плацу. Взял за впалые грудки, с явственным скрипом вознес в эмпиреи. Дыхнул перегаром:
— Шо, бляха-муха? На убогого вякать, да? Ты на меня вякни, мухомор! Расплодилось вас, бактериев...
Разжал пальцы и, мрачно следя за бегством Берловича, велел:
— Ты, убогий, меня жди. Не уходи никуда. Я пива притараню...
Кативший мимо тележку с фруктами лоточник Реваз остановился, утер шуту слезы передником и извлек три тяжелые грозди: “кардинал”, “кишмиш” и “дамские пальчики”.
— Кюшай, дарагой, да? Витамин-шмитамин, да? Сам ешь, гурия корми, детишка корми! Палахой чилавэк слушай нэ нада, дядя Реваз слушай нада! Реваз слушай, “дамский пальчик” кушай! Вай, сладкий, вай, полезный! А станет палахой чилавэк собака гавкать — скажи дядя Реваз, да? Зарэжу, клянусь мама! Требуха наружу, сэрдце на шашлык!
Золотозубая улыбка лоточника говорила: шутка — ложь, да в ней намек! Разумеется, все прекрасно знали, что общий знакомец и любимец Реваз никого резать не будет. Ну, дом поджечь, любимого пса освежевать, в “витамин-шмитамин” цианистого калию впрыснуть — это еще куда ни шло, а резать зачем? Сказать двоюродному брату Шамилю, сыну тети Мириам, он и так застрелит кого укажут...
Торнадо угасал, всосав сам себя, как Вездесос из мультика “Yellow Submarine”. Пьеро, вертясь на асфальте, уже строил рожи хохочущей детворе, от стола доминошников, словно от погоста восставших мертвецов, гремел стук костей, завершившийся воплем, достойным капитана Ахава при виде Белого Кита: “Рыба!” — а Шаповал взирала на реанимированную идиллию с тихим изумлением. Сейчас был тот редкий момент, когда, глядя на шута, она не испытывала раздражения. Очень хотелось понять. Узнать правду. Минуту назад этот неприятный человек плакал навзрыд, и вот — веселится вместе с ребятней. Притворялся? В конце концов, он — профессионал: кривляка, притворщик, фигляр... Но когда он притворялся? Раньше, в слезах, — или теперь, смеясь?!
Или — никогда?!
Допустить последнее означало сойти с ума.
Только сейчас, машинально утирая слезы, почувствовалось: глаза устали. Вот и слезятся. Двор еще секунду назад был ужасно ярким. Невозможно. Ослепительно. Сверкали ветки акаций и кленов, словно их увешали серпантином и китайскими фонариками. Нос баобаба-утешителя: царский пурпур. Глаза бабушек у подъездов: огонь в печи. Гроздья дареного винограда: лиловый отлив, дымчатый топаз, легкий изумруд. Золото во рту Реваза. Фейерверк детских шорт и маечек. Белизна чуба полковничьего: снег вершин. Очень яркий случился двор. Даже страшно. Только у кочегарки, бессмысленной летом, из-за которой выглядывал Берлович в изгнании, топорщились какие-то серые и грязно-коричневые нитки, лохматясь на концах острыми, опасными заусенцами. Странная прореха зияла во дворе, медленно зарастая. Глаза б ее не видели.